Зайдя в дом, ускоряюсь, бегу по ступеням наверх. И только закрыв двери спальни, даю выход слезам. Ну, за что он так? Ведь это же больно! Пел про любовь к женатому, а сам смотрел на меня. С такой укоризной. С презрением даже! Какая любовь? Я запуталась. Просто не знаю, что делать. Как жить. В голове один мрак от жужжания мыслей. А он…
Подойдя к окну, раздвигаю полосочки жалюзи. Вижу крышу беседки. Слышу пение. Теперь звучит другая песня. Про то, что любви больше нет? Про то, что простить невозможно? Почему все песни об этом? Или вселенная так издевается, формирует «плейлист». Прислонившись к окну, я реву. Слёз уже нет, но мне хочется выплакать боль. Чтобы там, при родне, не случилось…
Я помню, ещё до всего выбирали матрас. Ходили с Шумиловым в спальный салон. Полежали на каждом. Одни сильно пружинили, а другие — не очень.
— Вот на этом лежать хорошо, — разлеглась в форме звёздочки.
Костя попрыгал:
— Для секса совсем не годится! — изрёк.
Консультант покосилась на нас, подавляя улыбочку.
— Кось, потише, — шикнув на мужа, я потянула его за рукав.
— Ну, а чего? Вдруг они захотят? — он лёг рядом со мной. И мы стали смотреть на большую рогатую люстру. Её поместили там чисто для вида. И ценник висел баснословный.
Матрас стоил дорого, но мы не скупились. Родители никак не могли расстаться со старым. На нем, дескать, дырок нет, значит годится! А то, что провален и спать неудобно — не повод менять.
— Ты думаешь, они ещё занимаются этим? — шепнула я Косте.
Он повернулся ко мне, приподнялся на локте:
— Я, к примеру, намерен любить тебя до самого последнего вздоха.
— Любить платонически? — хмыкнула я.
Он покосился на консультанта, который стоял к нам спиной. И провёл между бортиков блузы до самой застёгнутой пуговки, вниз:
— Во всех смыслах слова.
Я стала себе представлять, нас с Шумиловым старых. Хихикнула. А Костя сорвал с моих губ поцелуй…
Возвращаюсь назад, в этот дом, где мне предстоит ночевать вместе с ним. Пока ещё мужем. Пока.
Выдыхаю, совсем не заметив, что всё это время терзала кольцо. И оно поддаётся, не как в тот раз, в баре. Соскользнув, улетает на пол. В полутьме спальни вижу его траекторию. Но теряю из вида, когда оно метко ныряет под бортик кровати, с его стороны.
— Чёрт, — закрываю глаза. Только этого мне не хватало!
Встаю на колени. Пытаюсь нащупать рукой. Оно же мелкое, могло закатиться подо что-нибудь. К тому же, кровать здесь играет роль ящика. Под нею чего только нет!
Понимаю, что так не найду. Включаю настольную лампу. Вытянув провод, беру её в руки, как факел. Кладу на пол рядом с собой. И смотрю в подкроватный зазор. Так…
Коробки, какая-то обувь, наверное. Холщёвый рулон, очевидно, палатка? Вижу кончики лыж позади. Голенища резиновых сапог. Это всё — Костино? Может быть, вещи из детства? Которые выбросить жалко, а в быту никому не нужны. Глаза напряжённо исследуют пол. Но, наткнувшись на что-то, сосредоточенно щурятся. Коробочка с надписью «Костя. Личное» привлекает внимание больше всего.
Надпись сделана на малярном скотче. Который прилеплен давно, край отклеился. Я достаю её. Вижу колечко.
«Вот ты куда закатилось?», — хватаю его. И решаю поставить коробку на место. Но любопытство берёт верх! Не могу удержаться. Я должна посмотреть, что там. Иначе умру!
«Скорее всего, что-то детское. Метрики, бирочки, первые волосы», — размышляю перед тем, как открыть. Я тоже храню эти вещи в самом дальнем углу нашей «бывшей» квартиры. Кстати, стоит забрать! Шумилову вряд ли нужны…
Сняв картонную крышку, я вижу… конверты. Их много. Цветастые, белые, разные! Жмутся друг к другу, стоят на ребре. По высоте коробка как раз соответствует, будто её подбирали специально. Я веду по ним пальцем. Беру наугад. Вижу цифру. Шесть, разделённых точками знаков.
Так это же дата! А если дата, то очень уж старая. И что там внутри? Чьи-то письма? Меня одолевают сомнения. Вдруг это письма родителей Кости друг к другу? А я прочитаю! Но ведь на коробке написано: «Костя». С чего бы им тут быть?
Конверт не закрыт. Достаю содержимое. Точно, письмо! Обе стороны исписаны почерком Кости. Я моментально его узнаю. По спешащим, слегка незаконченным буквам. Иногда трудно узнать, это «ш», или «т». Он писал так со школы. И я говорила ему:
— Поступай в медицинский! Тебе только рецепты писать.
Меня распирает прочесть, развернуть. Но снизу доносится топот. Узнаю Майкин шаг. Дальше слышится Костино:
— Не урони!
Надеваю кольцо. Взяв в охапку конверты, прижимаю к груди. Закрываю коробочку, ставлю на место. Затем торопливо бегу к своей сумке, с которой приехала. Прячу конверты туда, накрываю вещами. Осталось поставить на место светильник и выйти. Но сердце стучит! Что там, в этих письмах? Признания в вечной любви? Вот только кому? Подозреваю, не мне! А Милане.
Как бы там ни было, чувство, что я отыскала какую-то тайну. Запретную, личную! Не отпускает меня ни на секунду. Придётся ждать до возвращения домой. А здесь притворяться, что всё под контролем. И дыхание, и пульс. Только пару увиденных слов продолжают гореть перед мысленным взором:
«Пока ты живёшь рядом, дышишь со мной одним воздухом. Мне проще справиться с этим»…
С чем? С чем ему проще справиться? Кому он писал эти письма, начиная с конца девяностых. Кому? И… зачем. Ведь письма пишут в том случае, если не могут сказать. А я была рядом всё время. Вот и ещё факт, что писал он не мне.
— Ты что там, застряла? — бросает Шумилов, когда выхожу. Он поднялся искать меня?
— А что? Я обязана перед тобой отчитываться? — мой голос, подстёгнутый этой находкой, звучит очень грубо.
— Думал, вдруг тебе плохо опять, — упрекает. Как будто я виновата в том, что меня донимают мигрени. И никто не просил его в прошлый раз оставаться со мной! И врачей вызывать. И вообще…
— Мне плохо, — цежу, — Мне так плохо, что даже словами не выразить.
Костя глядит на меня сверху вниз. В тишине коридора мне слышно дыхание. Шумное, быстрое. Это — его! Я почти не дышу. Прислонилась спиной к двери спальни. Будто там прячу что-то. Будто конверты покинули сумку, рассыпались по полу. И, стоит ему открыть дверь, он увидит… Увидит.
— Шумилов, уйди! — говорю. Обхожу его сбоку. Второй этаж занят спальнями. На первом гостиная, кухня. Под домом большой и просторный подвал.
Слышу сзади, как Костя неспешно идёт вслед за мной. Мы спускаемся вниз. Ужин пережит! Осталось стерпеть ещё пару часов перед сном. Ну, а дальше… Совместная ночь в одной, общей постели. Не знаю, как он? Я намерена спать!
— А вот они, наши голубки! — видя нас, восклицает свекровь.
Она, закатав рукава своего нарядного платья, собирается мыть посуду.
— Мам, да вы что! Я сама, — говорю. Торопливо снимаю с неё фартук.
— Да, что я посуду не помою? — ворчит.
— Отдыхайте! У вас сегодня праздник, — смеюсь.
— Ой, да какой это праздник? Я тебя умоляю, — она машет рукой, — Дотянули, и ладно!
Я занимаю «помывочный пост», беру в руки мыльную губку:
— В смысле, дотянули?
Вероника стоит, опираясь о кухонный шкафчик:
— Ну, дожили со старым до новой даты, и то хорошо.
— Ой, не прибедняйтесь! — журю её за подобные мысли, — Вы с отцом проживёте ещё лет двадцать, как минимум.
— А то! Я на Майку надеюсь. Авось, выйдет замуж. Так хоть погуляю на свадьбе. Платье-то живо ещё, — Вероника задумчиво хмурится, — Кстати, а что у вас с Майкой случилось? Поссорились что ли?
— С Майкой? — гляжу удивлённо.
Ничего-то не скроешь от вас! Странно, что наша с Шумиловым ссора осталась незамеченной. Вероника всегда была чуткой! Всегда замечала малейшую боль.
— Да, — произносит, — Вы с ней весь вечер какие-то обе… Не знаю, закрытые, что ли? Как будто обида такая у вас. Недосказанность.
— Мам, вам нужно психологом быть, — усмехаюсь. Тарелки легко поддаются. Становятся чистыми, друг за другом встают на сушилку.
— Ну, не зря же меня в своё время взяли в отдел кадров. Я сразу видела фальшь! Помню, начальница мне говорит: «Вероника, ты у нас — настоящий детектор».
Я послушно молчу. Ожидаю, вдруг что-то последует дальше. И она забудет про меня и про Майку. Не заставит выдумывать, врать.
— Ну, так что? — вопрошает.
Вздыхаю, поняв, что выйти сухой из воды, не получится. Развязав фартук, тихо бросаю:
— Да так, пустяки. ПМС.
Эта формулировка всегда помогала Шумилову. Тот, чуть что не так с настроением, любил говорить:
— У тебя ПМС?
А когда Майка тоже стала взрослеть. И у нас у обеих случались «духовные кризисы», Костя страдал больше всех. Хватался за голову и говорил:
— О, Боги! Дайте мне сил пережить новый приступ критических дней у девчонок.
Я усмехалась. А сейчас не смешно…
— У тебя? У неё? — вопрошает свекровь.
Прячу боль за ресницами, щупаю выступ кольца:
— У обеих.
Вероника роняет досадливый вздох:
— Хорошо, меня природа избавила от этой занозы.
— Хорошо? — говорю недоверчиво.
Вероника, убрав от лица мою прядь, обнимает за плечи:
— Ты же знаешь, что можешь мне всё рассказать. Если что-то не ладится в жизни. Если где-то болит. Я пойму.
Ощущаю, как близятся слёзы. Машу головой:
— Всё в порядке, мам! Правда. Просто период такой.
— Дай-то Бог, — произносит она.
И даже от этой нежданной, короткой сочувственной ласки, мне становится чуточку легче на сердце. И боль утихает в груди.