Чтобы хоть как-то поддержать папу, решила приготовить ужин. Он вернётся с работы разбитым, а тут горячее, домашнее. Открыла холодильник, порылась в шкафах, что есть, из того и будем готовить.
На кухне колдую час. Мою, чищу, режу, варю. Пюре получается идеальное — воздушное, с кусочком сливочного масла. Солёную красную рыбу выкладываю на тарелку, украшаю укропом. Маринованные огурцы кладу в пиалу, рядом чёрный хлеб ломтиками.
Я смотрю на часы. Семь часов, сейчас он придёт.
Через некоторое время слышу, как ключ поворачивается в замке, как дверь открывается и закрывается. Тяжёлые шаги в прихожей. Пауза, видимо, заметил мои сапоги. Потом шаги на кухню.
Папа останавливается в дверях. Смотрит на стол. На меня.
— Это… ты?
— Я, — киваю. — Садись. Остынет ведь.
— Ты будешь? — кивает он на мою тарелку.
Я качаю головой:
— Не могу. Аппетита нет совсем.
Он смотрит с тревогой, но не настаивает. Ест сам, а я просто сижу рядом. Спустя несколько минут тишины он вдруг говорит.
— Ты её видела, — говорит он больше утверждая, чем спрашивая.
Киваю.
Папа достаёт из кармана пальто пачку сигарет. Красная, дешёвая, «Прима». Я таких лет десять не видела.
— Ты же бросил, — говорю.
— Бросил, — кивает. — Сегодня снова начал.
Закуривает прямо на кухне. Мама бы убила. Она ненавидела запах табака. Папа при ней всегда курил только на улице, даже зимой.
Я сижу напротив. Молчим. Он курит, я смотрю, как сизый дым ползёт к вытяжке.
— Собрала вещи, значит, — говорит наконец. — Я сказал. Она безропотно взяла и ушла. Даже не извинилась.
— Я встретила её в дверях.
— Знаю. Она сказала, что ты пришла.
— И что мы говорили?
Папа пожимает плечами.
— Позвонила мне, говорит: «Я ухожу, Ада пришла, ключи на тумбочке». И всё. Как будто в магазин собралась.
Достаёт из шкафчика коньяк. «Арарат», папа его любит, но пьёт только по праздникам. Сейчас не праздник. Наливает в две чайные чашки мне и себе. Плеснул щедро, на два пальца.
— Пей, — говорит. — Легче станет.
Пью. Коньяк обжигает горло, растекается теплом в груди. Легче не становится. Становится только горячее.
— Я ведь знал, — вдруг говорит папа. Смотрит в окно, на снег. — Знал, что она не любит меня по-настоящему. Думал, привыкнет. Притрётся. Возраст, разница… Я же не мальчик, понимал, что ей со мной не шоколад.
— Пап…
— Подожди. — Он поднимает руку. — Дай скажу. Я думал: ну и что, что не любит? Зато заботится, зато рядом, зато не один. А любовь… любовь у меня уже была. С твоей мамой. Больше такой не будет, я знал.
Затягивается. Выдыхает дым в сторону окна.
— А оказалось, что без любви — это просто… существование. Рядом. Пустота.
Я смотрю на его руки. Скрюченные артритом пальцы сжимают чашку. Они дрожат. Не от болезни — от всего.
— Ты не виноват, — говорю.
— Виноват, — качает головой. — Я привёл её в дом. Я поверил. Я тебя не уберёг.
— Перестань.
— Не перестану. — Он поворачивается ко мне, и глаза у него печальные. Страшно печальные. — Я твой отец. Я должен был видеть. Должен был заметить, что она на твоего мужа смотрит не так. Должен был…
— Пап, хватит! — Я стучу чашкой по столу. Коньяк выплёскивается. — Ты не виноват! Это они виноваты. Оба. А ты… ты просто жил. Имел право.
Он смотрит на меня долго. Потом кивает.
— Ладно. Давай не будем. Не помогает.
Мы сидим долго. Молчим. Пьём коньяк. Смотрим на снег, молчим, говорим, снова молчим. За окном уже темно. В голове пустота. Хорошая такая, ватная.
— Ты у меня останешься? — спрашивает папа.
— Нет. Домой поеду. Там Катя ждёт.
— Звони, если что.
— Позвоню.
Я встаю, надеваю пуховик. Папа подходит, обнимает меня. Крепко, по-медвежьи, как в детстве. От него пахнет табаком и коньяком и ещё чем-то родным, папиным, что не передать словами.
— Ты у меня сильная, — говорит в макушку. — Помни.
Киваю, всё ещё уткнувшись в его свитер.
Выхожу на улицу. Снег всё валит. В кармане вибрирует телефон. Коля.
— Ариадна, — без приветствия, как всегда. — Извините, что поздно. Можете подъехать сейчас? Обстоятельства изменились.
— Что случилось?
— На месте расскажу. Это важно. По Арсению.
Смотрю на часы. Десять вечера. Коньяк делает своё дело, мысли плывут.
— Еду.