Я проснулась. Резкий, знакомый запах антисептика ударил в нос. Стерильная белизна потолка. Шипение капельницы. Я лежала в медицинском крыле Академии.
Первое, что я почувствовала — давящее, сковывающее тепло. Грубые шерстяные одеяла, грелки. Моё тело было спасено. Вытащено с того края, куда я так отчаянно рвалась.
И горькая, солёная горечь наполнила меня. Они не дали мне уйти.
Меня колотил озноб. Мышцы сводило судорогами, зубы выбивали дробный, неконтролируемый стук. Под одеялами было жарко, почти душно, но внутри — лед. Я чувствовала, как по моей спине пробегают мурашки, а кожа горит огнем. Температура. Поняла я, с трудом фокусируя взгляд на потолке. Я не просто замерзла. Я заболела. Мое тело, сильное тело волчицы, сдалось под натиском холода и отчаяния.
Ирония была горькой, как полынь. Я хотела убежать, исчезнуть, а вместо этого оказалась здесь. Сломанная, больная и еще более уязвимая, чем прежде. Каждый вздрагивающий мускул, каждый пробивающий пот напоминали мне о моем провале. Я не смогла даже этого. Не смогла убежать по-настоящему.
Я повернула голову — движение далось с трудом, будто шею сковывала ржавая арматура. И увидела его. Он сидел на стуле в ногах койки, склонившись вперед. Его темные штаны были покрыты замерзшими комьями снега, словно он продирался сквозь самые глухие сугробы. В его мощных, обычно таких уверенных руках, зажата была картонная чашка с кофе. Он не пил. Просто держал ее, глядя в одну точку на полу.
Он нашел меня. Он принес меня сюда. Спас.
Горькая, едкая волна поднялась у меня в горле. Ну, конечно. Конечно, он нашел. Его вещь. Его собственность. Он не мог позволить ей просто так исчезнуть, сломаться, умереть. Это было бы ударом по его репутации, по его статусу Альфы. Найти и вернуть — его право и его обязанность.
Я отвернулась к стене, сжимая веки, пытаясь заблокировать этот образ — его усталую, заснеженную фигуру. Но он уже был выжжен на сетчатке. Спаситель и тюремщик в одном лице. И от этой мысли мне стало еще хуже, чем от лихорадки. Я кашлянула — резко, непроизвольно, всем телом. Глухой, разрывающий спазм сдавил грудь, выжимая последний воздух, и болью отозвался в каждом ребре.
— Лиля...
Мое имя, выдохнутое им, прозвучало не как привычная команда или угроза. Оно было тихим, сдавленным. Почти... испуганным.
Я зажмурилась, не в силах и не желая смотреть на него, но этот один-единственный выдох прожёг меня сильнее любой ярости. В нём не было торжества. Не было "я же говорил". Была какая-то оголённая, чуждая ему уязвимость и от этого внутри всё перевернулось. Ненависть смешалась с чем-то горьким и щемящим. Хуже всего было то, что в этом хрипе я услышала не Альфу. Я услышала Рэя. И это пугало куда сильнее.
— Всё хорошо, — его голос прозвучал хрипло, он словно ломал себя через силу, пытаясь вернуть привычную твердость. — Ты поправишься. Должна. Поняла!
Он сделал паузу, и в наступившей тишине был слышен только хриплый свист моего дыхания. И тогда он выдохнул то, что, видимо, не мог держать в себе, срываясь на низкий, отчаянный шёпот:
— Я... я не закончил!
В этих словах не было угрозы. Была какая-то дикая, почти детская растерянность. Как будто он не командовал, а умолял. Умолял меня не уходить, не сдаваться, дать ему закончить то, что было между нами — эту душераздирающую войну с мной, которая для него значила всё.
Я сжала зубы, глотая новый приступ кашля, и повернула к нему горящее от лихорадки лицо.
— Я не хочу тебя видеть, — выдавила я. Слова вышли тихими, сорванными, но в них была вся оставшаяся во мне сила.
Они повисли в стерильной больничной тишине, острые и безжалостные, как осколок стекла. Это была не просьба. Это был приговор. Я видела, как мой простой, честный отказ ударил его. Как сжались его кулаки, как тень пробежала по его лицу, но я неотрывно смотрела на него, позволяя ему читать в моих глазах всю глубину этой усталости, этого отречения. Ему нужна была война? Пусть воюет с пустотой.
— Закрой глаза и не видь, — его голос прозвучал низко, почти приглушенно, но в нем не было уступки. Была та же стальная решимость, что и всегда, лишь облаченная в тишину. — Но я не уйду.
Он не кричал, не требовал. Он просто констатировал факт, неоспоримый, как смена времен года. Он будет здесь. Сидеть на этом стуле. Дышать этим же воздухом. Принимать мою ненависть, мое отвращение, мое молчание. Но он не уйдет.
— Ты невыносим! — мой голос сорвался в хриплый, надрывный шепот, пробиваясь сквозь жар и слабость. — Ненавижу!
Это были не просто слова. Это был крик души, выжженной дотла его упрямством, его долгом, его существованием. Я вложила в них всю оставшуюся силу, всю горечь, всю боль от понимания, что он действительно не уйдет. Никогда.
Он не ответил. Не вздрогнул.
— Слабо верится, Лиля.
Он произнес мое имя без привычных кличек — без «колючки», без «злюки», без «ледышки». Без этого будущего титула «Багровой», который висел надо мной дамокловым мечом. Просто... Лиля.
И эти слова обожгли сильнее любой ярости. Они прошли насквозь, сожгли мою броню из гнева и добрались до самого уязвимого — до той самой уверенности в себе, что я так отчаянно пыталась сохранить, потому что в его голосе не было насмешки. Была какая-то усталая, оголенная правда. Он не верил. Не верил в мою ненависть. Не верил, что я смогу его ненавидеть по-настоящему. И самое страшное — в этот миг, сквозь пелену лихорадки и отчаяния, я и сама в этом усомнилась. Я сглотнула, чувствуя, как ком в горле становится все больше и болезненнее. Я не могла смотреть на него дольше. Не могла выносить этого взгляда, который видел меня насквозь, который сомневался в моей же ненависти. Я резко отвернулась к стене, к стерильной белизне, которая казалась теперь единственным спасением. Но было поздно. Горячая, предательская слеза выскользнула из-под сомкнутых ресниц и медленно скатилась по виску, оставляя на подушке мокрый след.
Она была свидетельством. Свидетельством его победы. Той самой, маленькой, но такой важной. Он заставил меня усомниться. Не в нем, а в себе. И это было больнее любой физической раны.
Он подошел. Не с резкостью, не с яростью, а с какой-то тяжелой, неотвратимой неизбежностью. Шаги его по больничному линолеуму были почти беззвучными, но я чувствовала их спиной, кожей. Он не говорил ничего. Просто стоял сейчас рядом с койкой, и его молчаливое присутствие было гуще любых слов. Я зажмурилась сильнее, пытаясь отгородиться, но чувствовала на себе его взгляд. Он видел след слезы. Он все видел. И в этой тишине, под его тяжелым, всевидящим взглядом, мое собственное предательское сомнение росло, заполняя собой все пространство, вытесняя даже ненависть.
Он ничего не сказал. Ни слова упрека, ни угрозы, ни даже того тихого, раздирающего душу «Лиля».
Я слышала, как он наклонился. Легкий скрип его куртки, сбитое дыхание. Потом — тихий, но отчего-то оглушительно громкий в больничной тишинезвукметалла о дерево.
Я не поворачивалась, но знала. Знала, что он оставил его. Кольцо. Тот самый символ всего, против чего я так отчаянно боролась. Он не пытался надеть его мне на палец силой. Не требовал. Он просто... оставил. Положил на прикроватную тумбочку, как вызов. Как напоминание. Как тихое, неоспоримое «я жду». И этот безмолвный жест был страшнее любых его слов. Потому что теперь выбор был за мной. И этот выбор казался невыносимым.
Я чувствовала, как мне становится хуже. Жар сменился леденящим ознобом, горло пылало огнем, а все тело ломило так, будто его переехал грузовик. Боль и лихорадка сплелись в один сплошной, мучительный клубок. Сознание поплыло, и я провалилась в тяжелый, беспокойный сон, полный багровых теней и ледяного ветра.
А когда проснулась... мир изменился.