20. Уроки горейского

После тысячи невзгод жизнь снова становится сладкой.

Проснувшись рано утром, Сорока желала одного— плошку горячей наваристой юшки и самое главное, чтоб на дне лежала отварная, с большими, пусть даже, испуганно приоткрытыми глазами голова, на ощипанной маковке которой будет красоваться резной гребень. Сорока даже ощутила тепло́ту в своём чреве, представляя с каким удовольствием будет поглощать эту голову — выест без остатка всё её сладковато студенистое содержимое, предварительно раздробив зубами хрупкую черепушку этого крикуна, который горлопанит не щадя ни себя, ни своих, оставшихся после жестокой бойни, квохточек, ни дворовых, которые с самого рассвета носились по двору на подхвате у дружинников, а те в свою очередь пытаясь перекричать утреннего певца, громко переговаривались о чём-то.

— И что им опять не ймётся?.. — ворчали сенные, выглядывая вниз с полатей.

— Зима опять что-то натворила. Вон, сам Олег Любомирович в разъезд собирается.

— Да, поди украла у него что-либо — от оборванки разве можно ждать чего доброго!

— А ну, стухли все! — Сорока рявкнула, да не показывая, что Зиму выгораживает, добавила, — спать не даёте.

Но прерванный сон назад не шёл — хотя петух наконец умолк, зато комарьё занялось. Сорока зажала уши и попыталась спрятаться под тонким покрывалом от пискунов, которые привольно влетали в окно, кем-то нерадиво оставленным отверстым на ночь, дабы полакомиться сладкой кровью сенных девок.

Будто вспомнив что, Сорока нос из под покрывала высунула, ведёт им из стороны в сторону. Глаза растопырила, губки злобно поджала, найдя на привычном месте душное яблоко (антоновка) — ароматное, да такое огромное, что с одного раза и не осилить.

Помышляет, что опять Храбр тайком в терем пробрался. Злится, а всё одно приятно, что о ней думает. Из под покрывала выскользнула, босыми ногами зашлёпала по тёплому полу, достала из светца лучину с обугленным концом и, недолго возясь над яблоком с каким-то ожесточённым усердием, что даже высунула кончик языка изо рта, и, лишь закончила сие занятное дело, с чувством глубокого удовлетворения, принялась рассматривать свою проделанную работу.

Назад вернулась, уселась на пятках. Потом на месте поёрзав, сменила позу, выбирая более значимую — пятки под бёдра подложила, как кочевники сидят, и, сдерживая смех, уставилась с вполне себе серьёзным видом на прочерченную на жёлтом боку яблока мордочку. Та была то ли ужасно испуганной, то ли озадаченной, но жутко смешной.

— Ты просишь у меня прощения?! — прошептала очень грозно, но так тихо, что было слышно только ей или это вовсе было произнесенно в мыслях и только губы шевелились. Но мысли эти были такими яркими, что казалось Сороке, что она говорила очень громко и крайне надменно. Яблоко мелко закивало. — Но твой проступок не простителен, — огорчившись яблоко сникло, а из одного глаза, даже покатилась сочная слезинка, образовавшаяся в выемке проколотого глаза. — Ты посмел перечить своей госпоже — десять ударов! — вырвалось сквозь шёпот. Яблоко затряслось от страха, а сенные девки, недовольные, что их вновь разбудили, невнятно забурчали что-то под нос.

Не желая выдать себя и давясь смехом, Сорока нырнула под покрывальце, продолжая там свою беседу с яблочным Храбром.

— Смилуйся, госпожа, — заверещала искаверкав свой голос, — я больше так не буду…. - а потом более грозно, — нет тебе пощады! — с ярким хрустом хрумкнула яблоко.

Сорока конечно же простила его. На следующий же день и простила. Пришла в конюшню и Лютику всю свою недолюшку открыла. Тот выслушал с пониманием, целоваться полез, своим языком всю обмусолил, пока она ему яблочки скармливала, благо их сейчас во дворе в преизлишке — куда ни глянь везде валяются, все бадейки и ушаты ими заполнены. Несчастные челядинки уже на них смотреть не могут — сушат, пекут, мочат, солят, повидло варят. Слово-то какое потешное, будто подавился кто. Это наместник наказал стряпать, даже грамоту берестяную сам нацарапал, как и чего делать. Поляне то лакомство от соседних племён узнали, ляхов. Яблоки варяться долго — до трёх дней, потом духами (пряности) заморскими сдабривают, по горшкам разложат всю эту гущу и пекут в печах, пока коркой не покроется. Вкуснотища… Пироги с ними особо Олегу Любомировичу нравятся.

И Храбр заинтересовался. Высматривает. Не, не за повидлом — всё больше за Сорокой. Ищет удобного момента, чтоб прощения попросить. А она?..

…Конечно же простила. Да и как не простить? Даже себя за слова, сказанные в сердцах, укоряла. Ведь Храбр волновался о ней, средь ночи искать ринулся, о её недомолвках до того дня слова не сказывал, а она что же? В ответ нагрубила, не хотела выслушать его оправданий. Ведь были же оправдания? Верно были! Она их только не слушала.

Когда он её на конюшне отыскал — стоял, слова боялся сказать. Ей даже жалко его стало. Ведь верно, не по своей воли он у Кыдана батыром стал. Верно вынудили — ведь сирота, с измальства у них, спина вся использована — били, мучали — сама видела. А он убежал ведь от них, на земли северские пришёл, её отыскал, вон в дружину сам напросился — кметь теперь, уважение снискал у дружинников, его наперебой с собой разъезды кличут. А потом Извор этот припёрся — чтоб его леший к себе взял!

Никак поговорить им больше возможность не выпадала — закрутилось всё как-то. То Храбр с утра умчит, и до поздней ночи нет его, то Сорока делами занята. Ходят, друг в друга глазами стреляют. Храбру обидно, да всё же отрадно, что Сорока на него тоже утайкой поглядывает. Он только в её сторону плечом поведёт, она тут же отвернётся и давай суету наводить — хватается за всё и сразу, вроде как что-то важное делает: то яблоки из корзины в корзину перекладывает, то с бежавы (мята) листья обрывает, то в небе стрижей рассматривает, которые и пропали уже — с криком умчались от её взора и уже с другой стороны подлетели, очертив небесный свод звенящим гало.

А однажды Храбр подловить ту захотел. Мимо как-то прошёл, внимания на Сороку не обратив, как та из колодца бадейку вытягивала. Намеренно не обратил, а сам глаза чуть ли не сломал, желая её лицо в этот момент видеть. Аж спиной почувствовал, как та свой носик сморщила да губки поджала.

"Подожди, — думает, — время настанет — я твои губки расправлю, будут как шёлковые — гладкие да от моих поцелуев блещатые." А сам резко разворот как примет, Сорока от неожиданности бадейку обронила. Она-то, вида не подавая, уже давно глаза сама на того скосила, шею чуть не свернула, его провожая. Так и застыла в том положении. Только своими ледяными глазами хлопает, цепочка лязгает, да бадейка по стволу колодезному изнутри грякает. Под шлепок, что ознаменовал достижения бадейкой воды, Сорока вздрогнула. И всё…

Стоит не шелохнётся, и он стоит — ноги к земле приросли, сглотнул ком неуверенности, к ней подался, шаг ступил. Ладони взмокли… Да не судьба видно было им и нонче примириться.

Храбр в лице переменился. Наместничий голос услышав весь напрягся, жилы на шее вздулись, огонёк нехороший в глазах вспыхнул. Сорока-то и отмерла о обиде своей вспомнив. Крутанулась на пятке, косой на прощание вильнула, и поминай как звали. Не по нраву Сороке тот огонёк, ох, и не по нраву — он, яристый, одной давней ночью тоже горел в его глазах. Помнит она его…

А на следующий день поминок опять нашла и через день, и после — как проснётся, а яблочко уж рядом — лежит, будто солнышко яркое ей о рассвете сообщает. А всё же себя сама не понимая, намеренно перед ним нос кверху задирать стала, будто потешается над ним. Обида вернулась, а яблочки всё же принимала, хоть и не любила она их.

Храбр каждую ночь их приносил. Как в терем пробирался, Сорока не знала. Может поспешник какой появился — не зря ведь с братьями-полянами сдружился. Вместе спят, пьют, в бане парятся. В дозор, конечно, Храбр без них ходит — у знати свои дела есть поважнее: то вече собрать, то суд провести, то обозы отправить князю, то ральное (налог с землепашцев), то дымное (земельный налог с одного дома) с тиуном посчитать, сверить, то суда осмотреть, а иной раз и гостей торговых встретить — обсудить, так сказать, пути дальнейшего следования, да мыто (торговая пошлина) с них взять.

И вот в нынешний день, не найдя его на привычном месте, даже грустью сердце наполнилось, подумав даже, что Храбр отступился от своей затеи, намаявшись вот так перед ней носиться.

Приподнялась на локтях, да под боком лишь что-то круглое почувствовала, что улыбка сама собой на лике проявилась — видно, когда спала, оно к ней и закатилось.

Девки уже разошлись кто куда, верно тех тиун заставил уже по утру заниматься заготовкой яблок в прок. А Сороке сегодня тогда гульбище мыть досталось — не самое сложное дело.

На поручи облокотилась — осматривает двор. Девки яблоки в бочки складывают, соломкой да бежавой перестилают, чтоб не смялись, солью пересыпают. Там вон тиун носится — кого-то отчитывает, за то что канопку со смётками разбил, Федька коней скоблит. Подальше — челядинки бельё выколачивают…

Засмотрелась Сорока, Храбра выискивая за частоколом средь дружинников, коней ретивых осаживающих. Опять уйдёт на несколько дней, и знать не будет, где он и что с ним— волнуется.

Вот он гарцует на белом в серую гречу коне, глаза своего острого от наместника не отведёт. А взгляд жадный, будто зверь какой хищный. Ох и не по нраву тот взгляд Сороке пришёлся, помнит она его. Однажды она видела, как Храбр человека убил.

Когда от Кыдана бежали… Он-то думал, что Сорока в беспамятстве. А она сквозь пелену то видела, как к ним, уже на рассвете, три батыра ханских несутся. Закружились. Мечи засверкали. Храбр слёту одному по горлу мечом рубанул, другому брюхо вспорол. А тот руками хватается, словно полы кафтана соединить хочет, всё своё внутреннее и растерял пока лошадь его по степи носилась. Сорока аж зажмурилась, коню в гриву вцепилась, что тот от боли в другую сторону понёс. Взбрыкнул, седока своего нерадивого уронив, покозлил растерянно, да назад вернулся, мордой тычет, поднять хочет. А тут и Храбр подоспел. Взгляд ярый, лицо гримасой лютой свело — не разгладить. Руками окровавленными её в чувства приводит. От того взгляда у Сороки сжалось всё внутри, похолодело, смертным подступом сковало, руки, ноги свело, дышать не в мочь…

И сейчас тот взгляд, будто пламя в глазах.

Надкусила яблочко Сорока, да так громко, что верно за частоколом было слышно, от того и Храбр на неё очи вскинул, а взгляда то не переменил!.. та от неожиданности аж жевать перестала, так куском целым всё и проглотила. А яблоко, в гортани застрявшее, болью пронзило. Постучала себя по груди то проталкивая дальше, а оно не идёт, а как назло острым краем внутри только скорябает. Дыхание спёрло, казалось что сейчас и вовсе задохнётся, глаза мокрые да покрасневшие от Храбра отвела и отшвырнула яблоко погрызанное:

— Кислющее, что зубы свело! — проговорила так громко, чтоб степняк услышать мог, а тот без промедления на прощание на коне погарцевал да за остальными поспешил, уже задержавшись порядком.

— Кто посмел в меня огрызком запустить?! А?! — выбежал на середину двора тиун потирая свою плешивую макушку всю блестящую и источающую свежеватый аромат. Он орал так, что девки из окон светлицы повылезали, наконец дождавшись хоть какого-то развлечения в столь томном и заунывном времяпрепровождении.

Тиун глазами поросячьими из под кустистых бровей во все стороны зыркает, своего обидчика ищет.

— А ну признавайся щас же, кто это? — с одной девки на другую сердитостью своей перепрыгивая, да рассчитав угол падения, последовал взглядом и прямиком в Сороку уткнулся.

Пальцем той грозит, а слова не идут, одно только пыхтение из надутых щёк плёскает — может боится её? Молва уж пошла, что ту лучше не обижать, что она зашептать может. Да вместо неё на ротозеек накинулся:

— Чего рты разявили?! Все уроки (задание) переделали, ленивые растетёхи (толстые)? Коли так, сейчас ещё добавлю, чтоб не скучали!

Девки, не желая себе работы лишней, скрылись назад в тереме, челядинки ещё более усердно своими делами занялись, не смея даже лиц своих горе (высоко) поднять.

Сорока тоже гульбище натирать принялась, словно её то и не касалось вовсе, надеясь что тиун не тронет. Только его чёткие шаги торопливо близились, отбивая мгновения до того момента, когда сердитый тиун перед ней предстанет. Тот к ней, долго не затягивая, подступил, да за тряпку схватился, дёргает на себя, только Сорока заартачилась — не даёт.

— Что? Что? — лицо вытянула, глаза, по плошке каждый, таращит. — Откуда мне было знать, что ты там стоять будешь?!

Тиун в том споре всё же одолел девицу — тряпку скомкал да замахнулся. Сорока вида не подала, что испугалась, хотя битой особо и не хотелось быть, но тот так это лихо сделал, что не было возможности ни прикрыться, ни улепетнуть. Тряпка с плеском в бадейку плюхнулась. Тиун только, на удивление Сороки, молчаливо рукой как-то неопределённо в воздухе помахал, словно мошку от уха сгоняет — мол, не спрашивай, иди отсюда.

— За такую плату я готов сам девкой обрядиться, — бурчал тиун, полоща посконницу в бадейке. Стряхнув излишки воды и поморщившись от разлетевшейся капели, принялся с усердием натирать балясины и перила.

У Сороки сердце сызнова отрадой наполнилось. Видать Храбр своё прощение вымаливает дальше, видя, что одними яблочками ту не задобрить. Сороку интерес взял, на сколько того ещё хватит и чем дальше откупаться станет. Вскоре и другое случилось.

Когда выбивала перины, челядинки пришли, своим щебетом перекрывая визг проносящихся над головами стрижей. А Сорока вовсе и не работала — пока никто не видит, сама улеглась на перину и разомлела, припоминая, как в отцовских хоромах для неё застилали их, лебяжьим пухом набитые, льняными простынями. Как чесали няньки ей волосы, рассказывали сказки о жаре-птице и пугали шишиморой, что сны спутает, ежели не ляжет спать до захода солнца.

Заслышав женский весёлый разговор, подскочила с перин и принялась с усердием те охаживать резным пральником (валёк). А девицы, не обращая на Сороку внимания, словно акриды (саранча) прожорливые обступили вокруг, теснят её в сторонку своими бёдрами крутыми, что той не оставалось ничего другого, как с радостью оставить столь нудное занятие. А те друг перед другом поясками сплошь шёлковой нитью прошитыми хвастают.

Сорока чудится этакой щедрости Храбра, да на душе отрадно, что тот о ней свою заботу проявляет. А когда она прохаживались по двору средь переполненных корзин с яблоками, и предложила там свою помощь, желая хоть чем-то развеять свою скуку, получила от ворот поворот — дщерь ведуничью и отсюда погнали, ссылаясь на то, что яблоки спреют, а сами переглядываются, да накосники бахромчатые поправляют.

Затосковала Сорока в детинце. Деть себя некуда. Шлындает по двору — яблоки приелись, скука одолела. О дружке своём ретивом вспомнила.

Лютик радостно загугукал, признав в одинокой фигуре девицы им одним признанную хозяйку. Шею вытянул — к той рвётся. Не заставила Сорока его долго себя ждать — подошла, почесушки тому устроила, а тот довольный мордой своей в лицо тычет, лошадиный поцелуй подарить хочет. Рассмеялась Сорока, словно звоном праздничным сию обыденность наполнив.

— Вот вроде ты и животина, а всё понимаешь, — шепнула на ушко тому, а тот в ответ понятливо фыркнул в широкие ноздри, мохнатыми губами шлёпает. — И тебя неволя эта томит. Обещаю, что тебя с собой заберу — по степи вдвоём погоняем, — вздохнула даже представляя её глубину и вольный ветер, бьющий по лицу, и чувство полёта, когда рассекаешь её, пахнущую ковылём густую свободу, широко расставив руки.

Только Сорока с Лютиком для отвода глаз общается, а сама пытается за конюшней соглядатая своего высмотреть, что по пятам сегодня за ней шляется, а себя не кажет. С обратной стороны подошла, надеясь того выхватить, как под ноги к ней Федька, конюший, выскочил да перед ней и растянулся. С места спохватился да дёру от куёлды, пока та на него с кулаками не накинулась.

— Эй, Сорока, хватит прохлаждаться — в хоромах пыль давно не убирали, начни с горницы, да книговницу тщательно вымети! — тиун ту кличет.

В книговницу Сорока редко захаживала, хотя очень и хотелось — девок сюда не пускали. Тиун сам убирал тут или отроки какие, сегодня видать не нашёл никого, а сам был крепко занят — гульбище голуби загадили.

Запах Сороке о отцовской книговнице напомнил. У тяти она намного меньше была-то, да и вовсе более на клеть с рухлядью походила, да и хранилось лишь всё в сундуках да на лавках по большей части. А здесь пергамены телячьи с деяниями не токмо на лавках, а и на столах тоже, а неподъёмные библии покоились на перетянутых зелёным аксамитом, покатых столешницах аналой с резными ножками; были здесь и вощатые таблички из самшита, серебряные писала с витиеватым навершием и костяные с резной лопаткой; особняком в ларцах, украшенных сканью и самоцветами лежали и заморские свитки из тонкой бумаги — говорили, что из земель хинов (Китай), откуда и шёлк с аксамитом золотым привозят — и просто на столе берестяные грамоты и книги такие же превеликим числом. Но запах тот же…

Сорока сначала и вправду принялась обмахивать гусиным пером пыль с книг, но всё же не удержалась и заглянула в раскрытую, что лежала на столе.

— Кэ мэ та хи́льа ва́сана, па́ли и зои́ ɣликьа́ 'нэ — после тысячи невзгод жизнь снова становится сладкой, — по слогам прочитала написанное и тут же перевела когда-то заученное наизусть, наполнившись ощущением счастья, осознав, что не забыла горейскую (греческую) грамоту. Осторожно поддев писалом под лист, как её учил отец, дабы не замарать руками бесценный труд, перевернула страницу. — О́,ты мэ́ли, бен гзэмэ́ли…

— …дэн гзэмэ́ли, — поправил кто-то со спины, окутав ту глубокой бархатистостью, что на затылке мурашками забегало, да ткнул соломенным прутиком на ошибочно прочитанное слово.

От неожиданности Сорока развернулась, чтоб убежать — первое что ей пришло на ум в этот момент, вернее не на ум — то ноги сами куда-то хотели понести, имея навык в любой опасной ситуации бежать. Да ошалев немного, лицом к лицу встретившись с Мирославом Ольговичем, бесстыдным рукоблудником, застыла — он-то к Сороке со спины почти вплотную подступил, когда из-за её плеча высматривал, как та буквы иноземные во едино складывает, вот и очутился с ней нос к носу.

— А значит что, ведаешь? — воздухом ей нежно в лицо повеяло.

— То, что должно произойти, не заканчивается, — одновременно произнесли заученную фразу.

Мирослав всего лишь с долю времени постоял так, сам не ожидая сей зазорной близости, да отступил не желая и дальше смущать и так раскрасневшуюся девицу, а та, растерянно бегая глазами, сызнова замахала по книгам крылом. Мирослав устроился перед столом, читая берестяные грамоты, что-то отмечая на тёмном воске табличек, складывая при этом пальцы, верно считая прибыль. Так оба молчком и занимались каждый своим делом: Мирослав труды деет, а Сорока всё ближе к сеням подступает.

По неразумной самонадеянности Сорока думала, что это яркое событие по какой-то случайности останется незамеченным боярином — подобрав подол юбки и тихо ступая прочь, направилась к сеням надеясь, что Мирослав не услышит её мягкие шаги по скрипучим половицам. Тот безызменно сидел, не выказывая ни малейшей заинтересованности к девице, повернувшись к выходу спиной, закусив зубами соломинку. Но когда последняя половица как-то особенно ярко пронзила здешний сладкий воздух, который бывает только в книговницах, Сорока сжалась, словно желая спрятаться, голову в свои плечи втянула, подобно слимаку (улитка, слизняк) скрывающемуся в своей раковине.

— Так и не скажешь мне, откуда знаешь горейский? — звучала очень даже обыденно и монотонно, но одновременно властно и чарующе.

Сорока от досады прикусила губы, а выражения лица сделалось таким измученным, ища нужный ответ, который устроит всех. Мигом приобразившись глупой улыбкой и бездумно хлопая глазами, как то делают недалёкие девицы, подскочила к столу и, желая того охмурить девичьим взглядом, глупо заговорила:

— Дык хтошь таво не знает?! Всяк знает! Вон хоть кхаво кликни, любой так смогит.

Мирослав молчаливо ту измерил, неторопливо встал из-за стола и на ту наступом двинулся, что широкий поворот плеча, говорящий о немалой силе, напомнил Сороке о том с кем она имее дело. Пятилась от него не долго пока в подоконник своим округлым гузном не упёрлась. Отступать дальше некуда.

" Вот я межеумка, — сама себя корит, — решила сему блуднику глазки строить! Вот он и надумал себе всякого. А он, гляди-ка, заводной какой! Ишш, чего это удумал похотник?! Да на людях, да при свете яриловом!!!"

А тот прёт, что боров. Глазами исподлобья зырит — раздевает, видать, уже. Сорока руки вперёд выставила, в грудь мощную упёрлась. А грудь тверда, что камень, где её руками тонкими удержать. Сжала-то грудь мужскую, пальцами впилась, что ногти вместе с рубахой в кожу вошли — думает, хоть это того остановит. Не прогадала — остановился. Проедом ту буравит. Булатами своим в её ледышки легко вонзился, словно по мечу в каждый глубоко вошёл, казалось, что ещё немного и души достигнет. Тот к ней резко подался, что соломинкой в щёку той тыкнулся.

Зажмурилась от того больше, что не в силах была более боярину в глаза смотреть. А тот грудью своей ещё надавил. С легонца лишь…

Загрузка...