Сенные девки через силу сдерживались, чтоб не скривиться от отталкивающей вони исходящей от их хозяйки и тем самым выказать неуважение к ней. Они даже не морщились, всем своим видом пытаясь делаться невозмутимыми. Пока те старательно натирали кожу боярской дочери щёлоком, а волосы обильно промывали различными отварами, Любава безучастно уставившись в одну точку, припоминала свою встречу с анчуткой. Зачем пришла и чего хочет от неё? Решила помучить напоследок, узнав, что венчание скоро? Анчутки эти хитрыми бывают — личиной, кого в живых нет давно, обрящутся да давай стращать, тем и питаются. Отстанут лишь когда в сласть страхованиями жажду свою утолят или с собой кого из живых не прихватят. Дули отлично их успокаивают. Вот так заплетённые в кулачок пальцы выставишь — в миг вся нежить силушку свою и теряет.
Любава была выдернута из своих раздумий негромким звуком сдерживаемой рвоты — одна из девок всё-таки не стерпела и, сглотнув подкатившую тошноту, виновато опустила глаза, заметив на себе едкий взгляд хозяйки.
— Милка, ты чего? — беспокойным шёпотом её одёрнула подружка. Та, омыв лицо водицей вновь, принялась за свою работу. Только Любава теперь не сводила своего пристального взора с неё, буравя ту, казалось, насквозь.
Вскоре бледная кожа Любавы была вновь чиста — порозовевшая и распаренная, она приятно пахла, а волосы, выполощенные несколько раз и высушенные посконницами, были заплетены в тугую косу. Когда в предбаннике девки суетливо крутились вокруг своей молодой хозяйки, обряжая её в чистые рубахи, Любава повела носом принюхиваясь и брезгливо сморщила свой маленький нос.
— От кого это смердит?! — возле Милки задержалась. — Мерзость. Словно в скорняжной слободе была, — тихонько процедила не сводя с той своих ледяных глаз. — Как посмела?! Начинайте всё заново — эта дрянь меня своими руками трогала.
Милка взор растерянный потупила, в сторону отошла. Девки исподлобья переглянулись, но послушно принялись ту вновь раздевать, затапливать каменку, таскать колодезную воду.
— Чистая ведь, — забурчала Милка, занося в баню полную бадейку. — Только воду изводить.
— Тссс, — шикнул кто-то на неё.
Только молодая хозяйка уже услышала. А Милка взвизгнула, когда черпалом получила по спине.
— Ах, ты дрянь такая! Перечить удумала, — залютовала Любава.
Колотила ту Любава нещадно, куда придётся: по рукам, по плечам, по спине. А бедняжка голову прикрыла в угол загнанная, вскрикнула, верно удар по пальцам пришёлся, к груди ладони прижала, да по лицу и получила, что упала от удара на четвереньки. Рядом и черпало грякнулось — Любава швырнула его, совершенно потеряв к девке интерес.
— Ещё кто-то желает? — зырит на остальных с высокомерием, с одного раскрасневшегося лица на другое свой ярый взгляд переводит.
— Виновата, — еле слышно проговорила Милка поднимаясь с колен, а из носа кровь хлещет на белоснежную сорочицу. — Помилуй, хозяюшка, — виновата.
— Что?! Виновата, говоришь?! Прочь пошла, — с пренебрежением, обратилась к окровавленной девке. — Иди свои пожитки собирай.
— Зачем? — в миг у сенной разум прояснился, а руки дрожат — не уж-то продать решила?
— Мы тебе с матушкой мужа сыскали. Давно уж. Сказать кого? Догадайся! — просветлела очами и звонко в ладоши захлопала, подпрыгивая на месте, — за Некраса, скорняка. Вы с ним одна пара!
— Любава, хозяюшка, смилуйся надо мной, — руки к той протянула и вниз упала. — Так он же пентюх (толстый и потный), к тому же и брыдлый (вонючий).
— А тебе в самый раз будет, — отрезала, в миг опять надменностью образившись. — Ты верно со стола Военега пирогов переела, смотрю раздобрела, да и обнаглела в край! Иди, приданное своё собирай! Уберите её с моих глаз, — лениво рукой на ту махнула, не имея к той милости.
Её, когда-то милые, подруги волоком тащат, не смея хозяйке своей перечить. Та верещит, пощады просит. Только не было у Любавы такого порядка, чтоб прощать. Не было в её сердце ни милости, ни сострадания.
Ещё с годину (час) Любава в бане пропадала. Умаялась. Кваску на ржаной муке выпила да и к матери своей направилась. Звеня своими усерязями, поднялась по высокой лестнице в хоромы. А та в светлице, как обычно сидела вышивку золотой нитью творила. Перед ней Милка на коленях стоит, узелок в руках теребит, милости для себя просит. Выпросит ли?
— Смотрю, удумала ты, слово какое мне сказать? — говорит Неждана ладно, что шёлковые нити, которые в узор ложатся ровно и гладко.
— Матушка, так это только за то, что она больно покладиста в опочивальне мужа твоего, — Любава уселась рядом с боярыней, Милку проедом оглядывая. — У неё голосок прорезался от того, что он подарками её одарить вчера соизволил— ленту алую, да пряник в шёлковом платочке, — собрала видно сплетни, для этого и в бане задержалась.
— Покажи, — с интересом Неждана на узелок взглянула, а та его к себе прижала — не даёт.
Только бабы-то посильнее девицы будут. Пальцы тонкие разжали, да и все её скудные пожитки на пол вывернули. Боярыня рамку в сторону отложила, носком бархатных сапожек от себя вещицы Милки отпихивает. А вскоре и платочек шёлковый двумя своими пальцами изнеженными взяла — ключница передала. Узнала его Неждана — сама вышивала, каждый стежок с любовью укладывала, каждый оберег с заговором наносила. Ножницы взяла да и искромсала на мелкие кусочки.
Милка губы кусает, по полу дубовому на коленях возится, все лоскуточки собрала в кулачках сжала.
— Всё ли готово? — поинтересовалась Неждана у ключницы.
— Матушка, волхв сказал, завтра по утру на капище их ждать будет, — отчиталась ключница.
— А Некрас? Доволен ли?
— Доволен. Он как злотники увидел, так и сам не хуже их засиял.
— Позволь, Неждана Златовна, мне боярина дождаться? У меня есть что сказать ему.
— Уберите её, в хлеву пусть ночует! — слушать не хотела.
— Я от Военега понесла, уж третья луна сменилась! — запричитала, когда ту под локти подхватили.
Неждана со скучающим видом на рамку взор уронила, вновь за вышивку принялась, поразмыслила над узором, задержав иглу в воздухе и, воткнув ту в натянутую ткань, сыкнула, отдёрнув руку и втянув в себя воздух сквозь сомкнутые зубы. Недовольно осмотрела кровавую каплю проявившуюся на белоснежном шёлке.
— Ты верно забыла, что я боярская вдова, и не малым здесь владею, а моя вотчина побольше мужнинной будет?! — сделала паузу, давая сенной время понять, к чему та клонит. — Ты верно запамятовала, кто после боярина закон здесь чини́т? Правильно, — масленно льёт речью, — я. А над теремом и вовсе полностью я властвую! Мой супруг тешился с тобой до тех пор, пока я ему это позволяла, — по одному её взгляду ключница засуетились и по её указу почти сразу кувшин горячего отвара принесли. Ключница к Милке подступила, на ходу снадобье отливая в канопку (кружка). — И про то, что обрюхатилась, тоже знаю. Ты это что, удумала мне робычича в хоромы пустить?
— Пей, голу́ба, — уговаривающе произнесла ключница, поднося к губам Милки канопку.
— Яду мне дать хочешь? — прошипела девка, лицо отворачивая.
— С чего это ты взяла, яблонька стройная? Травки это, — словно удивилась, такому наговору. — Для того, чтоб спокойнее была, чтоб сама себе не навредила. А замуж все равно тебя отдадут, так чего же ты будешь тут переживать, маяться, — та слушала уветливую бабу и глотала. — Вот плод свой уронишь и на любомир пойдёшь.
— Как — уроню? — обомлела, подбородком трясёт, в пустую канопку заглядывает.
— Пей, пей. Ещё нужно, чтоб наверняка!
Милка в лице переменилась, с места схватилась, к сеням метнулась, да бежать к лестнице. Два дворовых мужика ей на отды́хе (лестничный пролёт) дорогу преградили, ту обратно в светлицу впихнули. А у девицы сердце в груди трепыхает, словно горлица в клети— вырваться хочет. Взглядом безумным мечется. Схватили её руками крепкими, голову зажали. В рот зелье заливают. А та плюётся, хрипит да давится, но всё же выпила — заставили. Сидит, горло трёт, в глазах плывёт, а Неждана мягким говором томит, словно елей (масло) в уши льёт.
— Данку помнишь, а Снежку, Ладу… Весту… Грудку? Кто в бане упрел, кто грибов поганых съел, а весной Луша утопилась, помнишь? Через Тускарю по мосту шла, оступилась — через два дня нашли за излучиной — тоже загонорилась; а Стешка, наша красавица писанная, вон живёт и ничего. Верно говорю? — на ключницу смотрит.
— Верно, матушка. С Добрыней, сыном рыбака.
— Он её бьёт, как выпьет, — оговаривается Милка. — Зубы выбил все уже, ходит в синяках вечно и охромела.
— Оговаривается видать, вот он её образумить хочет. Ты смотри, Некраса не зли только, а то ведь и убить может, кто знает, с чего он уж два раза вдовцом был.
Милку затрясло, губы посинели, пот по всему телу проступил. Сникла, живот руками обхватила. Слёзы по щекам бледным текут.
— Уберите её, пока пол не изгадила, — боярыня безынтересно склонилась над рамкой. — Только вышивку испоганила.
Стихло всё за дверями. Любава из окна выглянула— нет ли кого на гульбище, из сеней всех прогнала, к матери бросилась, сама сказать ей что-то хочет, да не решается.
— Что с тобой, Любавушка, — за руки взяла, а дочь её вся ходуном заходила, — Я тебя так застращала, голубушка, — к груди округлой прижала, по головушке пальцами мягко водит, а та к уху Нежданы притянулась, да шёпотом выдохнула:
— Анчутку видела.
— Какую такую анчутку? — лба дочери ладонью коснулась. Жара нет — что за бредни тогда сказывает.
— Я сначала не поверила, своим глазам. Чернавка у наместника одна появилась. Говорят, что бродницей была. Ей Мир рубаху шёлковую подарил. Палашка, сама видела, как он Федьке, конюшему своему, по утру передал.
— Ну, а ты поэтому её проучить хотела — в следующий раз у матери совета испроси, — ухмыльнулась — она точно поизощрённее наказание придумала бы. — Все мужи́ одинаковые — мечами машут, мошнами гремят, а свой уд в портах удержать не могут. Привыкай, доченька — сносить всё с каменным лицом надобно, а мстить холодно, — с нежной улыбкой взглянула в глаза Любавы, взяв её щёки обеими руками. — Только с чего ты решила, что это анчутка?
— Сначала думала, что показалось, смотрит так же, и даже дерётся, — шишку на лбу тронула. Замолчала. Подскочила в сени выглянула, к матери опять вернулась. — Любава меня вечно мохнатой гусеницей кликала, и эта тоже. Говорю тебе, анчутка то была. Я ей когда дулю в нос сунула, она только тогда от меня отстала.
— Завтра на капище пойдём, дары Моране принесём, пусть она эту анчутку утихомирит. Не побеспокоит тебя больше. Ты мне лучше расскажи, с Мирославом сегодня виделась? — сразу тему переменила — приметила она эту анчутку, да послала проведать её лихого человека. Да даже если и не она то вовсе, то кто ж заметит, что какая-то чернавка в реке утонула. Уж больно похожа она на дочь Дары, что аж Неждану саму холодом могильным пробило, когда та вся перемазанная, мимо терема их проходила — с торжища возвращалась.
— Виделась, — губки надула. — Поприветствовал и мимо прошёл. А я ему пирогов принесла, а он их дружинникам ро́здал, сам даже не поча́л.
— Не кручинься так. После венчания всё и наладится. Какой же муж стерпит возле себя красну девицу? А ты у меня зараза (разящая своей красотой) такая, что ещё и поискать надо. Кто сравнится с тобой? Ты только, когда ночь после венчания будет, вот что сделай… — зашушукала что-то на ушко дочери.
А та сначала глаза округлила, потом лицо от удивления вытянула. Рот ладошками прикрыла пытаясь свой смех сдержать.
— Вот прям так? — стыдливой краской залилась.
— Твой батя даже устоять не смог, а Мирослав и подавно.
Долго им секретничать не пришлось — взволнованный гомон под оконцем разросся, что пасконь (конопля) после дождя, достиг высокого терема, заставив выглянуть тех наружу. А там суета, сенные девки восклицают, ключница по двору носится, Милка по ольховой крыше амбара опасливо ступает, к самому краю уже подошла. Подружки её, причитают, уговаривают слезть. И Зима по среди двора стоит с котомкой за спиной. Сама во всём чёрном одета, как монахи византийские, что новую веру из Киева для утверждения на северские земли привезли по указу князя. Мятль (холщёвый плащ) у неё до самой земли, на голове куколь (капюшон) глубокий — лица не видно.
— Макошь, слышишь меня? Они от ребёночка отделаться умыслили? — причитает Милка, верёвку к коньку крепит, петлю крутит.
— Спустить вниз, девонька, — Зима рукой к себе манит.
— Кто эту ведунью на двор пустил?! — кричит ключница, метлу схватила да у Зимы под ногами метёт, словно ту смести как сор хочет. Двумя руками древко перехватила и в травницу пушистым помелом торкает.
— Сгинь, — грубо буркнула Зима, да зыркнула только, что ключница от испуга отступила, да на земь повалилась.
— Смерть моя пусть на вашей совести будет. Макошь, Лада, покарайте их! — Милка проклятья рассыпает да как скрутится, за живот схватившись, а по ноге кровавая струйка вниз к тонкой щиколотке сбежала.
— Слезай, голубка. Я поправлю твоё горе, пока время есть! — не отстаёт от Милки травница. — Слезай, пока не поздно.
— Брешишь! — Милка замерла на долю времени, да вновь за своё принялась — петлю на шее затягивает.
— Окаянная, не делай этого — на том свете мучиться будешь. И дитя не рождённое на вечную погибель обрекаешь, горемычная! — воскликнула руку к ней тянет, словно петлю с шеи сама сорвать хочет.
— Нет в этом мире справедливости! Все вы заодно! А коли и вправду помочь мне хочешь, так всё едино — Неждана придумает, как со свету меня изжить. Макошь, — взмолилась, на краюшке встала, вниз опасливо смотрит, трясётся вся от страха, руками живот держит, словно оберегает. — Зачем мне судьбу такую сплела, чем же не мила я тебе, чем плод мой тебе так не угоден?! — с этими словами рухнула вниз, руки расправила, словно взлететь хочет.
Никто не посмел к той подойти. Милка извивается, на петле дёргается, горлом хрипит, а хозяйка любуется — ладонь перстнями усыпанную вскинула, чтоб не мешали. Зима к той лишь заковыляла. За ноги схватила. Всё уже — не колышется.
Травница мимо девок прошла, в глаза всем заглядывает, а кто видит лик её, от ужаса вздрагивает. Недолго блукатила Зима. Возле Кура по правому берегу на лужайку вышла. Река широкая, полноводная. Тихо вокруг все Полуденницу боятся — на луга да поля не ходят. Только одна какая-то баламошка на реке плещется. Взглядами встретились да каждый своим делом занялся — Зима травки собирает, а Сорока рубаху свою стирает.
— Вот принесла же тебя нелёгкая, — забубнила под нос Сорока, с усердием грязь с рубахи оттирает. — Следить за мной пришла, чтоб не убежала?! Да, что мне эта баба сделает? — дальше размышляет. — Я вон из детинца вышла преспокойно, через слободы прошла — пальцем никто не тронул, — перекосившимся лицом с омерзением притянулась к рубахе. Та уже конечно была намного чище, чем тогда когда из детинца уходила — и не удивительно, что её никто не остановил.
Неподалёку хрустнувшая ветка заставила Сороку непроизвольно вздрогнуть. Замерла недоверчиво, ухом повела — верно приблизилась травница к ней. Девица насторожилась, не оглядывается. Чего ей от неё надобно? На пук душицы посмотрела, которым от рубахи помётные пятна оттирала — да верно травки собирает — тут душицы полно.
Шаги мягкие приблизились. Совсем рядом, а дыхание тяжёлое, смрадное, будто кто несколько дней бражничал не просыхая. Скользнула тень по рябистой глади реки. Не баба — то мужик стоит брыдлый. Потянулся к Сороке. Только та изловчилась и, как была в тонкой сорочице, так в сторону метнулась, рубаху из воды за собой подхватив. Мужик с другого края за рубаху словить хотел, да промахнувшись на колени в воду плюхнулся. Поднялся, опять на неё идёт, руки словно клешни в стороны расставил, похотливым взглядом по стану скользит — сорочица короткая к телу прилипла — девка что голая. А Сорока тем временем одним движением рубаху закрутила, словно отжать хотела, мужика по одутловатой роже со всего маха этим сучёным валиком и огрела, да бежать.
Только подумала, что уйти сможет, как ногой в косматом взморнике запуталась, ничком в воду и плюхнулись. Отползти хотела, только брыдлый её за щиколотку схватил и на себя резко потянул. Сорока показалось, что ноги лишилась, так болью пронзило. Мужик сверху залез, тут же её за шею взял, да и с головой в воду и окунул. А вода не глубокая — в самую тину её лицом зарыл. Сорока руками по воде шлёпает, мужика с себя стряхнуть не может — тяжёлый, что боров. Из последних сил бьётся бедняжка, а мысли в голове так и мельтешат: "Кикиморой анадысь (недавно) не зря меня кликали." Стихла почти, водяного уже ждёт, да мужик вдруг в воду сам бултыхнулся. Глаза круглые вылупил, матюгами кроет пока из воды выныривал, на берег смотрит и наутёк пустился.
Сорока на сушь еле выбралась. Лежит, надрывно кашляя. Спасительницу свою глазами ищет, и уже принялась её благодарить, думая, что это травница в чёрном мятле ей подсобила, смотрит, а это отрочата, мал мала меньше с плетёнками из ивовой лозы, преогромными, стоят, сами на неё таращатся. Одна отроковица, лет десяти, палку в руках держит. Другие тоже. А самый маленький пастрелёнок длиннющей веткой, больше себя раза два, так размахнувшись широко и замер.
Они в лицо убийцу признали, вот он и сбежал. Это местный скотобоец. Мало того что брыдлый, так ещё и пропойца несусветный, и за звонкую монету хоть мать, хоть отца продать может. Давно о нём слава недобрая ходила, только за руку никто не ловил.
Ребятня разговорилась с кикиморой неудавшейся. На бережку сидят. Девчонки косу Сороке плетут, а она им стригушек — куколок травяных — из овсяницы с душицей ладит. Всё поведали: и про жизнь свою, и про сеседей. Что голодно бывает, несмотря на то что колосья тяжёлые к земле клонятся, и холодно зимой — пушнину обозами в Переяславль везут, да и в стольный град Киев.
— Благодарна я вам — кабы не вы, в Навь бы отправилась? — потеребила белобрысую маковку босоного мальца, не больше семи лет от роду.
— Это всё бабка Зима. Она здесь травки собирала, сказала, что почерёнки на лугу выросли — хоть косой коси. Обманула верно, — почесал затылок, а сам в огромных размеров плетёнку заглядывает.
— Почерёнки говоришь, — задумалась Сорока, как ей ребяток отблагодарить. — Ай-да за мной, — махнула рукой, следом их зовя. — У меня для вас кое-что есть, — верно побег сегодня отложить придётся.
Стоят ребятки, что воробушки, гурьбой сбились, возле частокола наместничьего двора с чёрного хода, с ноги на ногу переминаются, дивуются — чего это она их с собой сюда притащила. Вскоре Сорока воротилась, по сторонам воровато оглядывается. Каждому в корзину по утренней куре и положила, да ещё по пол хлеба ситного, кислого — всё равно стряпчий не заметит, а коли заметит, так за руку поймана не была.
Солнце уж к земле клонится — из детинца теперь уж не выбраться. Утро вечера мудренее. Забралась Сорока в своё жилище. Всё тело ломит, что соломенный тюк мягче перины из лебяжьего пуха кажется. Храбра вспомнила.
— Обещал с собой забрать, как дела свои порешает. И что за дела у него здесь такие? — хотела худым словом помянуть, да язык себе вовремя прикусила — на опасное дело пошёл.
Сорока за день так умаялась, что сил не было на бок повернуться. Натянула пасконницу, что ей покрывальцем от комарья служила. Лишь на мгновение глаза прикрыла, и тут же полностью и безвозвратно отдалась сладостной неге беспробудного сна.
И ночь укрыла Курск чёрным корзно, украсила его звёздной пылью и застегнула на одном из небесных плеч яркую скорлупообразную фибулу с одним скошенным краем. В её тусклом свечении тени казались зловещими, и не было понятно кем или чем они откидывались, причудливо изломавшись, перемешавшись друг с другом. Там пасконь растопырил свои лапы, с длинными когтями-кинжалами, словно тать, желающий ограбить путника, а там старый ясень, похожий на ушлого повесу, пытается тронуть гибкий стан молоденькой берёзы, стеснительно от того ускользающей. Вот ещё одна тень, словно дерево, длинная, не колышется, на месте стоит, корни свои оторвала от матушки-землицы и двинулась почти бесшумно.
В сенницу (сеновал) тихонько пробралась. Нож из-за пазухи вытащила и размахнувшись обрушила вниз, вонзила в тело хрупкое, что одним лишь тонким пасконевым покрывалом было укрыто. Короткий клинок на удивление легко вошёл, провернул рукоять, чтоб рана смертельной оказалась. Ни звука, ни стона, да и запаха кровавого, ничего нет.
Сдёрнув с соломенного тюка покрывальце, брыдлый убийца озлобленно рыкнул. Краем глаза заметил, что наружу кто-то выскользнул. Его догадка подтвердилась отдаленным звуком мелких шажков, словно лёгкий шелест, убегающей от него жертвы.
Тихо во дворе. Дружинников мало, все на вылазку двинулись. Чтоб детинец без должной защиты не оставить, остальные на стенах заночевали, да и те, кто на страже во дворе был, далеко от конюшни, где Сорока затаилась. Не успеют они до неё добежать, если на помощь позовёт. Брыдлый по денникам прошёлся, коней своим запахом кровавым растревожив — чует животина того, кто смерть в своих дру́жках имеет. На Сороку-то они никак не отреагировали — травками пахнет, да и знает она к ним подход — любит она лошадей, а те словно чувствуют — своя, вольная, степная.
Сорока в стену вжалась от того, что уж близко убийца подошёл, дыхание его слышит, такое же как и на реке. Сердце то колотилось, словно к дальнему капищу бежала, а теперь замерло, а в животе от страха похолодело. И брыдлый замер, прислушивается, приглядывается. К деннику, где спряталась Сорока, медленно подступает, нож поудобнее взял — ему что зверя убить, что скотину, что человека зарезать — всё едино.
Ищет, носом ведёт, словно волк алкающий. Кони беспокойно заугукали зовя конюшего, только тот в разъезд ушёл. На ноги поднялись, учуяв неладное. Сорока невольно и выдала себя, громко выдохнув, когда верховой, в чьём деннике пряталась, близко подошёл, в угол зажав — ещё немного и копытом заступит. Убийца в долю времени рядом с той очутился, и в колющем ударе выкинул руку в сторону девицы, не успевшей что-либо даже попытаться сделать.