Дешт-и-кипчак. Девятьнадесять лет назадМесть Креслава была лютой, не знающей сострадания. Она, даже не смотря на добычу в три, головы, которые были освобождены от своих тел и ныне, притороченные к седлу задорно болтались, окрасив ногу лошади свежей рудистостью, которая сначала припеклась на солнце, а теперь вновь размокла от конского пота, так и осталась неприсыщенной — хозяин перстня не был найден — его имя даже под жуткими пытками не выдали ближники, что лишь им одним прибавляло чести.
Креслава не было в курени более двух лун, и теперь он стремился обратно — там Тулай — и хоть ему не позволено к ней приближаться, понимание, что он будет дышать с ней одним воздухом, хоть как-то грело заиндевелую душу мстивца, ищущему и своей смерти. Ему хватало тех мимолётных встреч издалека, чтоб наполниться желанием жить дальше ради справедливости — растущий живот не давал застыть бурлящей клоаке гнева, и Креслав становился яростнее взбешённого тура, который в запале не видел ничего и никого и сносил всё, что ему попадётся. Как же ему тогда хотелось вырвать из Тулай это бремя, бросить псам, самому сожрать, и сгинуть, чтоб больше не напоминать этому миру о своём существовании.
Несмотря на провальность своего замысла, северский торопился — он знал, что Кыдан будет крайне недоволен его промахом, но возможность увидеть Тулай, понуждали его подбадривать свою кобылу к быстрой рыси. Останавливаясь лишь на время, чтоб дать верховым отдышаться, степняки в три дня вернулись в курень, которая погрузилась в заунывное ожидание.
Креслав, осадив лошадь возле вертикальной коновязи, поспешил к Кыдану. Молчаливо встал за его спиной на колени, ожидая, пока тот обратит на него внимание. Кыдан стоял неподвижно и лишь немного повёл ухом на бряканье кольчуги и глухой удар о землю, брошенных под его ноги, голов. Замерли оба. Застыла и курень. Никто не смел громко говорить, кам без устали гортанно распевал заклятья. Его песнь вопиющая своей густотой к Вечному Небу перекрыл долгий женский крик.
Полог широкой вежи откинулся, и навстречу Кыдану выскочила обеспокоенная женщина. Она тут же угнулась, лишь бы не встретиться с холодным, как казалось всем, видом хана, но это была лишь его личина — живлаки на скулах нервно перекатывались, а костяшки сжатых кулаков побелели. Не выдержав долгого ожидания окончания мучений своей сестры, Кыдан зашёл внутрь. Их разделяла лишь занавеска, за которой суетились женщины. Те промокали её лицо, что-то говорили ей, выносили окровавленные суконки, овечьи подстилки.
Он видел лишь её изломанное болью лицо. Её взгляд на миг озарился. Он был устремлён в его сторону, но ниже, будто проскальзывал возле его ног. Проследив за ним, Кыдан с непониманием уставился на войлочный полог. Тот встрепенулся, и вошла женщина с медным котелком полным тёплой воды. Идя за взглядом сестры, он попятился к входу и, откинув полог, проследил вдаль. Там на коленях стоял Креслав, ловя мимолётные мгновения, чтоб выхватить в глубине сводчатого жилища лик своей любимой. Пронзив юрту натужным криком, она прободила и сердце северского, будто и он чувствовал ту же боль что и она, вдобавок ко всему, он испытывал и муки душевные, терзающие его уже несколько лун. Креслав съёжился не в силах вынести её крик, который напоминал о жестоком прошлом.
Наконец, свершилось. Но не было звонкого детского крика, который бы сообщил о окончании мук сестры хана. Не было радостных славословий и пожеланий рождённому долгих лет жизни. Никто не принёс ему в дар овчинку и лук со стрелами, никто не повязал на высоченную коновязь оберег-конёк.
— Мой повелитель, у госпожи родился сын. Но… он очень слаб, — склонив голову подошла повитуха.
Кыдан не выказал радости, когда к нему поднесли свёрток с младенцем. Отвернул одеяльце, чтоб взглянуть в лицо новорожденного и тут же отдёрнул руку.
— А моя сестра? — натужно выдавил слова, а покрасневшими от сдерживаемых слёз глазами вонзился в женщину.
Она испуганно склонила голову, боясь сообщить и ещё одну недобрую весть:
— Роды госпожи были тяжёлыми…
— Ну?! — он нетерпеливо рявкнул, что та затряслась и пала перед грозным степняком на колени, прижимая ворчащий свёрток к своей груди.
— Госпожа не доживёт до этой ночи.
Сглотнув подступивший к горлу ком, Кыдан немного шатко подошёл к ложу и, взяв слабеющую руку сестры, приложил к своей щеке, покрытой тонким волосом.
— Брат, позаботься о моём сыне, — еле слышно проговорила Тулай.
Тот замотал головой, то ли не желая дать обещание своей сестре, то ли отгоняя мысли о её скорой кончине.
— Оставляешь меня? — продрожал на выдохе, показав свою слабость, которую открывал только ей.
— Значит, так хочет Вечное Небо, — Тулай попыталась улыбнуться.
— Вечное Небо тут ни при чём… Это он во всё виноват, — сквозь внешнюю сдержанность прорвалось негодование.
Замолчал, чтоб своим сквернословием, не тронуть нежного уха сестры, но беззвучно вопиял, не принимая безрадостную явь. Кыдана рвало изнутри. Казалось, что своды не только вежи, но и Небес, которые забыли о справедливости, сейчас рухнут. Он уже ощущал себя одиноким ковылём на ветру, который стоит на пути перегона. Его сестра хоть и была хрупка и юна, но она давала ему тот посыл, как то делает всадник своему растерявшемуся коню, когда услышал гром — она делала его сильнее. Нет, это ради неё он хотел быть крепче! А теперь что же? Как ему выстоять в этом бесконечном мыта́рстве? Как ему одному противиться злому року? Как было возможно отпустить то, чем он безмерно дорожил?
Ореховые глаза хана наполнились текучей печалью от неминуемого одиночества, которое уже стреноживало отчаянием. Слеза черканула загорелую щёку и омочила трепетную ладонь Тулай, закатилась под неё. От этого зазудела кожа так же неприятно, как и свербило внутри от едкой обиды на сестру, что та, подавшись своим чувствам совершила непростительную глупость.
— Позволь мне поговорить с ним, — видя сострадание брата, Тулай, наивно мня о милосердии, решилась дерзнуть и в очередной раз взмолилась о встрече с Креславом.
— Я убью его вместе с его выродком, — перебил Кыдан, сделавшись в миг твёрдым — она и сейчас не образумилась.
— Ты знал?! — рука Тулай мелко затряслась, а Кыдан не дал её отнять, продолжая удерживат крепко сжав, на своём колене.
— Что это сын Креслава? Знал. Думаешь, что ты могла что-то утаить от меня?
— А Креслав? — в её глазах мелькнула искра счастья.
— Я не сказал ему — так он будет злее, чтоб отомстить за тебя.
— Он должен знать, — мольбой сковало её лик.
— Ты так ничего и не поняла? В тот день он бежал от тебя — он бросил тебя.
— Он делал это ради меня. Ты настаивал на браке с Ясинь-ханом, а я противилась. Он думал, что так сможет освободить меня — он понимал, что не может мне дать того, что я бы получила став женой Ясинь-хана. Он увещевал меня покориться тебе, а я его не слушала.
— Он обольстил тебя!
— Я сама выбрала его…
— Как ты могла так поступить со мной? — обида Кыдана рвалась наружу, и сейчас ничем несдерживаемый хан дал волю своим попреканиям. — Как ты могла лечь с урусом?
— Прежде чем стать очередной женой Ясинь-хана, я хотела испытать счастье с тем от кого трепещет каждый клочок моего тела. Я была счастлива с ним…
— Я позволял тебе многое, вот ты и возомнила, что можешь творить, что угодно.
— Скажи брат, как можно не слышать зова своего сердца?
— Ты ошиблась с выбором — он трус! Он бежал испугавшись кары!
— Он бежал, потому что услышал, как мы ругались с тобой. Ты приказал держать меня в веже, пока за мной не придут из курени Ясинь-хана, а я сказала, что хочу жить с Креславом, на что ты ударил меня. Ты кричал, если не образумлюсь, то отречёшься от меня, а его протянешь через всю степь, пока не оторвуться ноги. Да, он убежал, но делал это не из-за страха за себя, а ради меня.
— В тот день я узнал, что ты понесла — мой гнев был праведен — ты бы опозорила меня, отдай я тебя Ясинь-хану в жёны. А твой побег… — Кыдан сдержанно крухнул, осаживая свой ярый запал. — Твой побег, хоть и спас нас от кары хана, но не спас наш род.
— Я спешила за ним следом, чтоб сообщить радостную весть… Прошу, скажи ему, что это его дитя. Я хочу, чтоб он знал, что я была счастлива носить его плод…
— О чём ты только думала?! — обиженно рыкнул Кыдан, смотря как жизнь покидает его любимейшую сестру. — Ты была готова жить с ним в лесах? Ты хотела оставить меня? И что ты получила?! Скажи, стоило ли оно того?
— Я до сих пор хочу быть с ним… — Тулай вновь посмотрела на полог, ожидая что тот поднимут.
Кыдан подскочил с места, откинул полог, от торопливости запутавшись в нём, и, неистово стараясь выпростаться из войлочного плена, сорвал его с петель, что тот повис на одном лишь углу. Своим негодованием хан, заставил копошившихся женщин, вздрогнуть и забиться в кучки возле стен.
— Ты и сейчас думаешь о нём?! О этом уроде?! — торкнул в сторону одноокого северского. — Не смей меня оставлять! Слышишь? Если ты умрёшь, я похороню его рядом с тобой и вашим сыном, чтоб вы и после смерти были вместе.
Тулай смотрела в просвет в веже. Снаружи было ослепительно ярко. И от этого была только более отчётливо видна его скорченная фигура поодаль, к которой стремилось всё её естество в желании вновь соединиться в единении тел, воспарить от счастья, закрутиться в вихре их обоюдных чувств с Креславом, утонуть в бесконечном блаженстве. Даже заведомо зная, что всё равно придётся низринуться, разбиться о явь, она бы не отказалась от своего выбора.
Видя её замирающий взгляд, Кыдан подлетел к Тулай и собрав её уже безвольные руки, сцепив в своих ладонях её пальцы, как-то жалостно бегая глазами по её лицу, желая словить утекающую жизнь, словно видя, как та змейками расползается от Тулай в разные стороны, проверещал с мольбой:
— Не смей меня оставлять… Я буду выполнять все твои желания… Я больше никогда и ничего не запрещу тебе. Я сделаю, всё что ты захочешь…
— Прошу, сохрани им жизнь…
Её немигающий взгляд остановился на Креславе, который не смея от стыда за свою прошлую трусость даже подступить ближе чем ещё на один шаг. Тоска душила его, наполняя беспросветностью. Как изменить, что произошло? Как повернуть время вспять? Знай он раньше, что будет так, как бы поступил? Отказался бы выполнить приказ князя или никогда не посмотрел бы на Тулай, не слушал бы своё сердце, воспылавшее к юнице? Но как это было возможно, когда первая любовь уже овладела душой?
Сначала, когда послышались вопли плакальщиц, Креслав оцепенел, словно стал каменным изваянием кыпчакского воина, которые устанавливали на курганах, потом загудел, покачиваясь взад и вперёд. Разрывая лёгкие, он не в силах был сдержать свой хриплый рёв и не имея права на слёзы упал ничком, крича в землю, волозясь своим лицом в пыли, часто и с силой роняя в неё свою голову. Хотелось разбиться.
Робкий детский крик, который словно дуновение степного ветра донеслось до северского и заставил того задохнуться от негодования, понудил того ускорить ритм этих ударов о землю, желая провалиться под неё, чтоб она поглотила его, покрыла всё его тело. Крик который был запоздалым вестником бытия, несмотря на свою слабость, был оглушающим для Креслава. Дитя словно оплакивало своё сиротство, понимая что рождён для страданий. Верно от этого он и не сразу решился остаться в этом мире, но жажда к жизни всех рождённых возобладала.
Когда Кыдан, уже достаточно омыв слезами свою сестру, держа в своих руках маленький свёрток, в котором к тому времени безмятежно спал сын двух народов, поравнялся с Креславом, стоящим всё там же и в той же позе, проговорил еле сдерживаясь от переполняющей его скорби:
— Сын Тулай очень похож на неё. Хочешь посмотреть?
Креслав в отчуждении от всего внешнего весь сжался и закрутил головой.
— Ты его хочешь убить? — Кыдан чеканил каждое слово свысока посматривая на северского воина, что комком был у его ног, ненавидя, презирая. Ему хотелось его убить, но слова Тулай… зачем она ему их сказала?!
Креслав не торопился дать ответа, но после паузы, его лихорадочно затрясло — он согласился. Свёрток на вытянутых руках Кыдана повис в воздухе перед его обезображенным, избытым самим собой лицом.
— Он твой, — сказал половец чрезмерно холодно.
Северский не спеша, будто не расслышал приказа, принял новорожденного. Посмотрел на припухшее крошечное личико. Ладонь Креслава как раз полностью покрыла его. Прижал ею покрепче, не давая воздуху просочиться.
— Смотри, как он хочет жить, — презрительно съёрничал Кыдан-хан, наблюдая как дитя кряхтит под широкой ладонью.
Креслав ничего не ощущал. Пустошью было его сознание. Ему совершенно не было жаль этого ублюдка (выродок, нечистокровный; незаконнорождённый потомок). Негодное семя должно быть попрано.
— Жаль, — сожалительно вздохнул Кыдан, когда свёрток перестал копошиться, — Тулай просила сохранить вам обоим жизнь. Ты не выполнил её предсмертной просьбы. Очень жаль…
Кыдана немного потешило, что отомстил своей сестре, убив её плод руками собственного отца, а Креслава, нарушением её завета, вогнал в большее самоукорения, оставшись при этом, вроде как, и непричастным — пусть Тулай не злится на него, а спокойно уходит в мир мёртвых.
Креслав даже не осознавал до этого, что отчаяние не имеет дна. Было ощущение, что он уже утонувший в бездне безысходности, так что не можно было уже погрузиться ещё глубже, в миг провалился в очередную впадину крайнего уныния — как он не мог уразуметь сразу, что это семя было взрощено на благодатной почве чрева Тулай.
Креслав неистово тряс свёрток, пытаясь вернуть к жизни плод, которому она, эта самая жизнь, была дарована его Тулай. Проклиная себя за поспешность, склонился над бездвижным личиком уперевшись в него одним оком, в котором собралась слеза.
Слеза отмерила на пыльной щеке полосу, сорвалась, разбившись о пухлую щёчку ребёнка, который, казалось, что спит, даже мимолётно поморщился от этого прикосновеия, как то делают дети во сне. Не доверяя себе, Креслав медленно приблизился к носику того и заплакал как-то совсем наивно, уловив ухом лёгкое касание еле осязаемого дыхания.
Узнав, что сын Тулай жив, Кыдан только загадочно усмехнулся. Он позволил им обоим жить, сначала получая наслаждение видя, как отец ненавидит своего сына, ожидая, что тот, наконец, убив своего отпрыска и себя умертвит. Он так тешил себя за обиду, заполнял своё сиротство, получая удовольствие от наблюдения их страданий, метаний Креслава между ненавистью и выполнением предсмертной просьбы Тулай, а потом неожиданно и сам проникся к тем двоим чувством жалости, которое, осознавая и от этого стыдясь самого себя, гнал. Он, оправдываясь перед собой, не придумал ничего лучше, как научить вдобавок Манаса ненавидеть своего отца, но не открывая его истинного лица — он учил того ненавидеть всех урусов.
— Твоя мать и твой отец любили друг друга, — Кыдан только на смертном одре понял свою сестру и, верно желая скинуть с себя тяжесть самоукорения за свои свершённые ошибки, и чтоб с его уходом тайна рождения Манаса не осталась в забвении, решил открыться.
— Что? — тот думал, что ослышался.
— Когда надругались над твоей матерью, она уже носила тебя под своим сердцем.
— Что ты говоришь? — почти беззвучно зашептали губы.
— Твой отец был киевским лазутчиком, Манас. Ты— желанное дитя, Манас. Прости, прости, что мучил тебя незнанием…
Манас не мог справиться со своими чувствам облегчения — он сразу понял о ком речь — и, всколыхнув полог, унесся прочь из широкой ханской вежи. Даже не оборачиваясь назад, оставив умирающего дядьку, требующего от него прощения, он, получив настоящую свободу, до этого скованный цепями ненависти к своей уруской крови, бежал куда-то. Осознание своей желанности, которое так запросто смогло окрылить его, закалённого воина, несло Манаса через степь. Он чувствовал теперь уже по-настоящему эту свободу, этот бескрайний простор. Не справившись со своей радостью, он восторженно завопил. И лишь звенящей тишиной отозвалось Дикое поле, но в этот момент она была настолько сладостной, что хотелось набрать её в бочку и окунувшись туда с головой, застыть в сем моменте, как пчела увязшая в мёде, и бесконечно наслаждаться блаженством.
На следующий день Кыдан-хан умер, его похоронили сидя на его любимой лошади, забив несколько овец, чтоб тому было сытно, снабдили того золотом и шелками, чтоб в мире мёртвых он не знал нужды. Насыпали курган. Развели на нём жертвенный костёр…
Каждый день, пока Манас-хан был в походе, он ждал встречи с Креславом. А когда вернулся, обрёл ещё одну свежую насыпь возле кургана своей матери. Выслушав рассказ о смерти его отца от пришедших из Курска оставшихся в живых кыпчаков, он долго стоял перед всё ещё пахнущим сладостью грибов пригорком, щедро возливая на него чёрного кумыса. Положил земной поклон, долго не отрывая головы от сложенных перед собой рук.
— Прости отец, что я был плохим сыном, — произнёс вставая с колен. Он плакал.
Манас сдержал своё обещание — Курщине не досаждали сильно. Там было настолько спокойно, что князь Всеволод, бежав из Чернигова, первое время скрывался в Курском детинце от гнева людского. Лютовали всё: на всём Посемье — степняки, в Киеве— бунтовщики, что посадили нового князя Всеслава из Полоцка, в Чернигове — народ требовал отмщения, ополченцы, желая выгнать со своих земель половцев, просили помощи у Святослава, а Изяслав бежал в Польшу.
Но как заканчивается всякая непогода, а лютая зима побеждается Ярилом, стихло и народное недовольство. Князья вернулись в свои детинцы. Половцы — в Дешт-и-кипчак. В Курске тоже потекла размеренная жизнь, как и прежде: купцы продавали зелено вино в амфорах с пышногрудыми горейками и воинами с непрепоясанными чреслами, лавки ломились от тяжести шелков, разливалось благоухание розовых пряников, гудели гончарные, а стеклодувные также недовольно пыхтели, блещали в лучах солнца кресты на маковках храмов, приносили и кровавые жертвы бездушным чурам. А вот в хоромах на берегу Кура было неспокойно.
Переполошившиеся квохи, надрывно крича, разлетелись в разные стороны, когда раскрасневшаяся от гнева Сорока, а ныне Любава Позвиздовна, пропорола собой птичью толчию, которая высбожденная из курьего выгула в дерзком стремлении не стать юшкой к обеду, носилась по двору перед красным крыльцом. Подобрав подол аксамитовой рубахи, да так высоко что были видны коленки, что совсем уж было не позволительно для боярыни да ещё и в таком положении — живот ещё не был заметен, но весть о беременности уже разнесли болтливые языки — она, гулко возвещая о своём прибытии, поднялась в одрицкую курского воеводы.
Встала перед закрытой дверью. Одёрнула подол, поправила прядь, выбившуюся из-под начелья и легонько тронула дверь, заглядывая в спящую тишину.
Что было крайне удивительно, Мирослав Ольгович спал, несмотря на шумную суматоху снаружи, хотя чему удивляться — он был в походе больше седмицы, ходил на дальние заставы, и вернулся с рассветом, а потом наспех посетив баню, завалился спать на голодное брюхо.
Любаву так и подзуживало опять обернуться Сорокой и с порога забраниться, рассказывая владыке сих хором о своих перипетиях, которые случились с ней пока того не было, а в особенности пожаловаться на злостного татя, прокравшевшегося в книговницу, но сострадая к немощи человеческой, дабы не нарушить сон знатного боярина, придерживая колты, чтоб не гряцали, тихо подошла ближе, желая лицезреть его, соскучившись по свету очей своих, как того она чаще всего кличила. Боясь разбудить супруга, склонилась над ним, любуясь спокойствием его мужественного лица, обдувая его бороду разгорячённым дыханием, которая за десяток лет посеребрилась с одного края тонкой прядью. Улыбнулась хитро и, резко выбросив руки перед собой, забегала пальцами под окладистой бородой. Этого Мирослав не мог уже вытерпеть. Весь дёргаясь и извиваясь, он ещё с малое время попритворялся, что лишь сейчас проснулся, но, сжав в своих лапищах супружницу, запыхтел сквозь гогот не в силах более сдерживаться от щекотки:
— Олежка, вали отсюда!
Воротя головой, уворачиваясь от Любавы, что уже принялась отбивать колотуна по его груди, перевернулся на бок, зажимая под собой любимую куёлду, наблюдая, как перепуганный отрочате с шумом откинув крышку, выскочил из сундука и, запутавшись в хранящихся там одёжах, вывалился из того с ошеломляющим грохотом. Скидывая с себя очередную батину сорочицу одной рукой — другая была занята — она крепко прижимала к себе тяжеленную книгу — он просеменил пару шагов, стряхивая с ног вещи, что опутали его этакими лохматыми онучами, и стремглав выбежал в сени.
— Олег! — опять гаркнул Мирослав, но не шало как прежде, а со строгостью.
Тот вернулся, и воровато озираясь на могучего боярина протопал до лавки. Положил книгу, исподволь косясь на супружеский одр и вкопался на месте, видя как боярыня, приподняв голову и выглядывая поверх крутого плеча своего мужа, уставилась на него.
— Матушка, я больше не буду, — испуганно заверещал сероглазый малец, попятился не имея сил выдержать взгляда жены, ледяные глаза которой испепеляли гневом.
— Что случилось, сказывай? — Мирослав пытливо скосился на сына, своей озорной выходкой, да и всеми повадками и даже ликом, напоминая ему одну жену, которая изредка пиналась под его массой.
— В книговнице был, — отроча стыдливо потупил взор.
— Похвально. А делал чего там?
— Искал от стрыи послание — два дня как посол принёс.
— Ну, чего писал? — оживился Мирослав и даже в запале, сам давно ожидая вестей от блудного брата, было отпрянул от супружницы, но вовремя одумавшись поднапряг свои руки, сильно, но с нежностью сцепив дрожайшую визгопряху живыми наручами.
— Писал, что в Киеве с весны пока спокойно. Всеволод к себе звал…
— Эй, — вставила своё слово и Любава Позвиздовна, на время угомонившись, ожидая пока сын не окончит свой доклад.
— Всеволод Ярославович звал его к себе, — исправился малец, шмыгнув носом.
— А он?! — Мирослав торопил с восторженностью сына, давно ожидая от брата весточки.
— А он пока думает — не хочет никому из князей служить. Пишет, что они только о себе думают, а не о народе.
— А ещё? — не унимался Мирослав, уже сам желая подскочить с места и побежать в книговницу, лично прочесть начертанные братом слова, согреться ими после давнего и внезапного исчезновения того — лишь редкие грамоты от него служили отрадой. Вот только ныне была веская причина того не делать — ох, и достанется ведь малому, если так отпустить эту визгопряху, не умерив её желания того наказать.
— Пишет, что у него изба тёплая, что здоров, что по осени свою сестру навещал в Козельске…
— Сестру, говоришь? — обижено причмокнул щекой Мирослав, сожалея что уже с десяток лет не пил с тем вместе хмельного мёда, но всё же не винил того, понимал его нестремление в Курск, оправдывая нежеланием видеть свою прошлую невесту — верно не угасла ещё его любовь к той.
— У той уж пятая дочь родилась. Пишет, что красивая, будто сликарь (художник) её расписал — на бабку свою похожа, что в келье затворницей живёт, — продолжал Олежка не поднимая своих булатных, как и отца, очей.
— И за что же тогда мать на тебя браниться взялась? — с напущенным удивлением Мирослав того пытает дальше. — Переполошил всю челядь с ключником вместе. Кур выпустил — теперь двор загадят.
— Грамоту читал, — стыдливо промямлил, коленом поправляя угол книги, которая бухнулась и, как нарочно, открывшись на ярко раскрашенной миниатюре, представляя его стыдливому взору откровенное зрелище.
— Брысь отсюда, — намеренно строгий глас отца понудил мальца, снявшись с места, дать такого стрекоча, что казалось несколько жеребчиков неслись по мосту через Тускарю.
Воспользовавшись тем, что Любава перестала биться, отвлёкшись на шелудивого сына, перехватил тонкие руки поудобнее, и удерживая их над её головой, Мирослав озорно ухмыльнулся в тонкие усы, явно что-то задумав.
— Чего ты так носишься? Забыла, что ты боярыня — веди себя чинно, — нежно отчитывал, нацелившись приложиться к манки губам супружницы, тоже немало скучая по той, и неизвестно ещё по какой из двух её ипостасей крепче. — Хотя признаться, Сорока мне была боле по нраву, — поддёл супружницу промахнувшись — первый поцелуй лёг на щёку Любавы.
И это верно — Мирослав полюбил её именно в сорочьем оперение, и когда от Федьки узнал о её истинном обличье, ничуть не переменился, а всячески скрывая от неё своё знание, проявлял о той свою заботу, не желая выдать её тайны, не спугнуть.
— Если будешь мне об этом вечно говорить, надену рубище и порты! — закопошилась под Мирославом, желая выпростаться из тенёт его объятий.
— Добро, — согласился тот, чем только больше её обозлил.
— И убегу с Лютым, — фыркнула.
— А я догоню, — томно продолжил перепалку, не отводя своих булатов от её ледышек.
— А я, а я… — заегозила, не зная что придумать, — тогда сожгу твою настольную книгу, — гневно выпалила увернувшись вторично от близившихся к ней губ — другая щека тоже не осталась в обиде.
— Нашу, — тягуче прошептал Мирослав.
— Мирослав Ольгович!
Тот недовольно гуднул — когда она так говорила, ему становилось не по себе — это могло означать лишь одно — Любава Позвиздовна очень зла.
— Пусть набирается опыта, — унимая свою разлюбезнейшую визгопряха не сдавался боярин, щекотнув в отместку и Любаву по шее своей бородой.
— Но не в его возрасте!
— А-то он ни разу не видел, как твой Лютик тем промышляет. Вон, весь табун кроет! И откуда только силы у него столько, — немного досадно фыркнул Мирослав, протянув шершавой ладонью по руке Любавы, которая уже не сопротивлялась ему, добровольно смягчившись.
— От него хорошее потомство выходит.
— И от меня тоже — вон какие жеребцы удалые, — опустил свою тяжёлую голову на пока что небольшой живот.
— А если девка будет?
— У меня только мальцы получаются. Никаких девок, слышишь?
— А то что? Терем наберёшь? — её глаза вспыхнули искорками ревности.
— Нет, просто будем почаще упражняться в чтении нашей настольной книги, — хитро скосился в сторону лавки, подле которой лежала книга из Индикии. — Там, кажется, осталась пара страниц, которые требуют, чтоб их заучили покрепче, — Мирослав, лукаво ухмыльнувшись в тонкие усы, в жадном поцелуе накрыл своими губами пухлые губы Любавы.