Эпилог

Степь, некогда пестревшая яркими опушкам редких лесов, остро разнящимися своим буйством жаркого окраса с пегим уходящим в сизость цветом полей, поблёкнув от осенней хмари и окончательно промозгнув после заунывного дождя, потом будто собралась вся, став прозрачной, что было видно далеко, почти да самого края земли, где та граничила с небосклоном, зазвенела — первые морозы сцепили раскисшую почву, небо стало повыше и лазурнее. Молодые кыпчаки, пользуясь этим, вышли на охоту, а почтенные аксакалы выползли из своих юрт понежиться под лучами солнца, которое хотя и грело, но не особо крепко, чтоб можно было не кутаться в тёплые кафтаны, но однозначно оно радовало своей лучистостью.

Были слышны задорные визги детворы, проносящейся мимо никогда непраздных кочевников. Они носились словно стайки развесёлых стрижей, вовсе не досаждая занятым повседневной рутиной кочевникам: выпасом скота, выделкой меха, заготовкой стрел. Кто-то правил стены своей вежи, иные собирали конский помёт, чтоб долгими зимними холодами было чем топить очаг. Взбивали кумыс.

Мерный звук деревянной сбивалки постукивающий о стенки высокой кадки, а также шипящее бульканье взбиваемого конского скисшего молока убаюкивали древнего кыпчака, который, откинувшись на наружную стену вежи, мирно кимарил. Что ему снилось? Может вспоминал свою юность, где был ещё резв и спесив, молодость и неуёмное желание жить, зрелость наполненную мудростью? Но точно одно — он не сожалел ни о едином своём поступке, не за что ему было стыдиться ни своих предков, которых он знал поимённо до седьмого колена, да и перед потомками было чем похвастать — он был верным мужем, заботливым отцом, бесстрашным батыром. Теперь для него наступило время покоя и ожидания, что его жизнь также застынет как и эта степь.

Он был равнодушен к разговорам двух женщин суетившихся возле его вежи. Те то входили, то выходили из неё. Не обратил должного внимания даже, когда его уха коснулся приближающийся перестук копыт — верховые возвращались в курени отяжелённые добычей своих всадников. Не открыл своих глаз, когда молодая женщина до этого взбивавшая кумыс, отлила в деревянную чашу пенного напитка и поднесла спешившемуся степняку, беседуя с тем о чём-то своём, а другая, бранясь выбежала из вежи вдогонку за отроком, который верно заждавшись пока сварится барашек, хотел выудить кусок из медного котла, и, самое главное, делал всё утайкой, чем непременно раздосадовал ту. Они, под бурный смех степняков, носились взад и вперёд перед вежей, пока старик безмятежно наслаждался своими грёзами, но непременно перед тем притормаживая, причём одновременно, дабы не побеспокоить того своим непочтением.

Заслышались звонкие детские крики — двое отрочат наперегонки близились к их становищу, задорно перескакивая через охапки поваленного от ветра светло-жёлтого, почти белёсого ковыля, придерживая на своих головах шапки с околышами, чтоб не потерять те на бегу.

— Бабай, бабай, — кричали те наперебой, желая раньше времени дозваться своего глуховатого деда, который только гукнул тем в ответ, когда два мальца осели рядом с ним, тяжело дыша. — Бабай, — затараторили в один голос, спеша поделиться вестью, — вчера с тобой западок (ловушка для птиц) ставили?

— Какой? — проговорил тот, не открывая глаз, верно немного подзабыв о этом.

— Как какой? Неподалёку от ольшаника! Забыл? Ты ещё говорил, что бы мы его сегодня проверили.

— Ну? — старик всё равно не припомнил этого.

— Ну, ну. Поймалась, — надулись на своего деда, что тот не очень обрадовался сему известию.

— Кто поймалась? — недомыслил тот.

— Сорока, — выпалили вдвоём разом, раздосадованные стариковской тугоумностью, но почтительно не высказываясь о этом.

От этих слов распахнулись на сморщенном лице серые с подпалинами глаза. Старик подскочил как ужаленный со своего насиженного места, крухнул — верно старые раны разом заныли, или это может быть было слишком ретивый подъём для столь преклонного возраста. Растёр ноющие колени и, поторапливая отрочат, побежал за теми следом, прихрамывая на обе ноги и переваливаясь с боку набок. Остановились возле спелого кустарника шиповника, который ярко-алым пятном выделялся на фоне серости сухостоя, чтоб отдышаться — старик пожалел отрочат, но те-то понимали, что он просто не хотел признаться в своей немощи. Передохнув засеменили дальше, по пути лакомясь уже сладкими, ставшими такими после мороза, терновыми плодами, срывая те на ходу, а потом прижав большим пальцем к кулаку посылали обсосанные косточки в полёт.

Вот и ольшаник показался. Старик в полуприсяде, подступил к западку, в котором смиренно сидела чёрно-белая птица, и, просунув руку под клетку из ольховых веток, грубо перевязанных между собой шнурками, выпростал птаху, зажав крылья той корявыми кистями. Сорока недовольно поколебалась. Покрутила чёрной головой, верно тоже рассматривая седовласого старика, чьи тонкие косы, торчащие из под тафьи, рассыпались по плечам, — шапку он всё же где-то посеял. Старик же, трепетно сжимая её суставчатыми пальцами сплошь усеянными мелкими рубчиками-морщинками, наивно улыбался. Старик так ликовал от собственной радости, что его даже немного потряхивало как от лихорадки, а глаза сияли этакой молодецкой восторженностью, что со стороны казалось, что тот держит в руках слиток чистейшего золота, а не какую-то сороку. Налюбовался вдоволь, уняв трепетное волнение, и, вскинув руки к небу, выбросил ту вверх. Сорока, верно уже заждавшись своего высвобождения, возмущённо захлопала крыльями, вновь ложась на воздушные потоки.

Откинувшись навзничь, старик следил за парящим крестом в небе. Блаженная улыбка, которая не совсем вязалась с его намокшими и потухшими от грусти глазами, растянула его поблёкшие губы, когда птица застыв в полёте, заскользила к балке. Почтенный степняк сожалительно вздохнул, когда она скрылась за вершиной бугра.

— Бабай, зачем отпустил? — досадуя о своей потери, недовольно забурчали отрочата, укладываясь рядом с дедом головами к его голове, тоже любуясь небосводом.

— Сорока — вольная птица.

Загрузка...