6.17
— Что с тобой? — говорит она. Она включила лампу рядом с кроватью и смотрит на меня в ужасе.
Бывало, я покусывал ее — шею, плечи, руки, легкие укусы, неведомо как вызывающие головокружительный запах ее тела, — может быть, это странное наследие Виржини, но сегодня я не знаю, что со мной случилось в горечи моей страсти. Едва ли это было любовью — то, что я с ней делал; я был вне себя.
— Ты сошел с ума, — говорит она. — Посмотри на следы.
— Бедный Джимбо, интересно, как он их интерпретирует, когда встретит тебя в Хитроу. Думаешь, он возьмет с собой бенеттоновского мишку, или для него будет уже слишком поздно?
Мой язык не менее жесток, чем зубы. Она смотрит на меня и кричит — жуткий звук ярости, боли, неверия и разрушения. Потом закрывает лицо руками и волосами. Я пробую дотронуться до нее. Она отталкивает мою руку.
Она начинает плакать почти исступленно. Я пробую обнять ее, но она стряхивает мои руки. Я пробую что-то сказать, но она не видит моих слов.
Неожиданно она выключает свет и молча лежит в темноте. Я пробую взять ее за руку; она меня отталкивает. Я целую ее щеку, уголок ее губ. Слизываю ее слезы. Она потихоньку успокаивается. Снова я беру ее руку, написать «прости». На третьей букве из шести она понимает и опять убирает руку. Мне нет прощения за мои ранящие слова.
Непонятным образом она быстро засыпает, а я продолжаю бодрствовать, горько обиженный на нее и на мир, в котором она увязла, со стыдом и сожалением о том, что я сделал.
Ее сонные руки обнимают меня, когда я просыпаюсь, но я чувствую, что не прощен. Синяки остаются на ее плече. Они пожелтеют и будут видны еще долго. Их не получится скрыть.