Его голос прозвучал странно твердо в этом мерно раскачивающемся полумраке кареты.
Он накрыл мою свободную руку своей — шершавой, теплой, живой.
— Я горжусь тобой. Ты сказала ему правду. Ты не согласилась быть игрушкой в руках этого негодяя, даже ценой собственного счастья. Ты поступила как Фермор.
Я подняла на него глаза.
В полумраке его лицо казалось постаревшим лет на десять, но в глубине зрачков горела та самая сталь, которая когда-то позволила ему построить торговую империю почти из ничего.
В этот момент реальность дрогнула, и меня отбросило назад, на пять лет. В другой мир. В серую, тусклую квартиру, где пахло сыростью и дешевым освежителем, который имитировал запах «химической клубники».
Мне было четыре, когда папа вышел за хлебом. Просто за хлебом. Утро было обычным, солнечным. Он поцеловал меня в макушку, сказал: «Будь умницей, сейчас вернусь», и закрыл дверь.
Он не вернулся. Никогда. Поиграл в семью и решил, что с него хватит. Я слышала потом, как мать разговаривала с ним по телефону. Как рыдала. И слышала его голос. «Он выяснил, что он не готов к семье. Да, он хотел ребенка. Он выпрашивал его у матери… Но сейчас он понял, что еще не созрел для семьи… Тем более, что он хотел сына…». И помню, как рыдала мама: «Да я готова родить тебе сына… Готова! Только вернись, Игорь, прошу тебя…». Я никогда не видела, чтобы кто-то так унижался перед другим.
Отец больше не появлялся в моей жизни.
Мать после этого превратилась в фурию, сотканную из истерики и желчи. Она срывалась на мне за каждый разбитый стакан, за каждый громкий звук.
— Если бы ты родилась сыном, он бы остался! — кричала она, тряся меня за плечи так, что зубы стучали. — Ты виновата! Это из-за тебя он ушел!
Я выросла с этим камнем вины в груди. С убеждением, что я — ошибка. Ошибка, которая стоила матери сердца.
Потом психологи, которые объясняли мне, что это был просто предлог. Что я не виновата в поведении взрослых. Что они инфантильные. Но это было так трудно принять…
Я возвращалась с очередной консультации на такси, пытаясь сдержать слезы, чтобы не реветь перед незнакомым человеком. Я помню, они так и стояли в моих глазах, когда на мгновенье я подняла их и увидела, что в нас летит другая машина. Я не успела закричать. Все случилось очень быстро.
Очнулась я не в реанимации и не в палате. А на роскошной кровати. Рядом в кресле спал мой будущий папа. Настоящий. Он переживал, что его дочке становилось все хуже, поэтому не отходил от кровати.
«Опасность миновала. Болезнь отступила. Она просто потеряла память!» — утешали отца врачи. «Но она жива!» — выдыхал он. «Она вспомнит. Все обязательно вспомнит…»
Я не вспомнила. Я выучила.
Он приходил домой каждый вечер. Он смеялся, пачкая усы чаем. Он учил меня различать сорта воска. Он любил меня просто за то, что я есть. За то, что я его дочь. Он стал моим искуплением, моим доказательством того, что со мной все в порядке.
И сейчас, глядя на его поседевшие виски, я поняла, что готова умереть, лишь бы не видеть боль в его глазах.
— Мы справимся, папа, — прошептала я, сжимая его руку в ответ. Мои пальцы были ледяными и дрожащими, его — сухими и горячими. — Мы всегда справлялись.
Но карета уже въезжала в ворота нашего особняка, и атмосфера здесь изменилась. Воздух, обычно пахнущий цветущим жасмином из оранжереи и сладким ароматом наших знаменитых ароматных свечей, теперь казался спертым, тревожным.
Слуги не выбежали встречать нас с привычной суетливой радостью. Они столпились у крыльца, бледные, опустившие глаза, перешептываясь, как листья на ветру. Слухи уже дошли даже до сюда. Они уже знали, что жених бросил меня перед алтарем.
Дворецкий, старый Бенедикт, встретил нас у подножья лестницы. Его лицо было непроницаемо, но руки, принимавшие мой плащ, предательски дрожали.
Едва мы ступили на мраморный пол холла, как из бокового коридора вылетел поверенный. Он был без шляпы, растрёпанный, с листом бумаги в руке, который он сжимал так, будто это был приговор.
— Господин Фермор! — выдохнул он, едва завидев отца. — Слава богам, вы вернулись! Вот... Вот пришло!