Глава X

Несмотря на бурный и насыщенный день, после которого, казалось бы, я должна была уснуть мёртвым сном, ночь прошла в беспокойстве. Я ворочалась с боку на бок, как будто сама кровать пыталась вытолкнуть меня из её объятий. Лишь под утро, устав от собственных мыслей, я на короткое время ощутила прикосновение сна — лёгкого, как шелковый платок, сотканный Морфеем. Но даже эта редкая милость была мне не до конца дозволена: резкая судорога в икре сорвала с меня остатки покоя. Я судорожно вытянула ногу, стиснув зубы от боли, и тихо заплакала, злясь на свою немощность.

На часах было шесть утра, когда я, наконец, опустила ноги на тёплый махровый ковёр и поняла, что день начинается.

Сегодня предстояла ранняя поездка в Нижний город, как и было решено накануне: я намеревалась увидеть учеников своими глазами, почувствовать атмосферу школы, в которой когда-то училась сама. Хотелось быть честной в своём выборе и не опираться лишь на досье.

Я наполнила ванну горячей водой, решив позволить себе хотя бы полчаса покоя, словно выторговала этот момент у самого времени. Вода, почти кипяток, обнимала тело и, будто ласковая мать, снимала с меня остатки тревог. Полудрёма накрыла меня с головой: я почти слышала, как успокаиваются мои мысли. Всё внутри смягчалось — и плоть, и душа. Поры открывались, как цветы на рассвете, пропуская в себя тепло и запахи ванильных свечей, что мерцали на мраморных бортах.

Комната была погружена в полумрак, лишь мягкие отсветы свечей и отблески на поверхности воды играли на потолке лёгкими волнами. Где-то в углу размеренно тикали старинные часы, своим звуком напоминая, что даже в это безмятежное утро я принадлежу не только себе. Но — пока ещё да. Пока меня не окликает Криста своим певучим голосом, пока у дверей не маячит курьер с посланием от верховных покровителей.

Я была одна. Совсем одна. И в этой уединённости было что-то почти священное. За эти два дня моей новой жизни — жизни дамы из Верхнего города — я устала так, как не уставала за годы прежней. И вдруг с новой остротой поняла, какую цену платят те, кто «работает» по-настоящему — чьё тело и голос постоянно принадлежат другим.

И пусть впереди были выбор, школа, дети, — но сейчас я была просто Офелия. Обнажённая, тёплая, уставшая, и на мгновение — свободная.

Мой мир уже не будет прежним после прикосновения к этой реке разврата, что течёт параллельно жизни, соблазняя своим тёплым течением. Однако, в своё оправдание могу сказать: я всё ещё стою на берегу. Нога моя не ступила в эту воду окончательно — я лишь смотрю на неё, сомневаясь, дрожа и щурясь, будто от блеска солнечного блика на чёрной воде.

Перешептывание Нивара с тем лысым инвестором до сих пор стоит у меня перед глазами. Слишком короткий, слишком напряжённый. Почему он так внезапно отвернулся от меня? Можно ли быть уверенной, что из-за Нивара мной пренебрегли? Я, конечно, не то чтобы рвалась, но всё настолько странно, что поселившееся во мне зерно необъяснимой тревожности не отпускает, неприятно давит. И как объяснить сцену в кладовке под лестницей?.. Его руки, его дыхание, внезапное отступление — как внезапная осень, накрывшая июль.

Я не заметила, как уселась на край ванны, обмотав бёдра полотенцем. К щекам прилила кровь от воспоминаний — жаркая, назойливая. Я тряхнула головой, будто пытаясь стряхнуть с себя этот липкий налёт произошедшего.

— Подумаешь, мальчик с серебряной ложкой во рту решил позабавиться с девочкой… — пробормотала я в пустую ванную, вытирая мокрые волосы, — зачем мне выдумывать что-то большее?

Шкаф скрипнул, когда я распахнула его дверцы. Вещи, купленные и доставленные по первой же прихоти, едва помещались на полках — от запаха нового текстиля щекотало нос. Я вытащила клетчатую юбку и надела её с мягкой хлопковой рубашкой, поверх которой легла трикотажная жилетка с коротким рукавом. На ноги — плотные белые чулки и массивные шнурованные сапоги. Образ — эдакое странное переплетение Верхнего и Нижнего города, утончённости и дерзости. Я подошла к зеркалу и, не желая подчиняться щипцам и расчёскам, оставила волосы сохнуть в их естественной волне.

Из отражения на меня глядела совсем иная Офелия. Та, что могла меняться каждый день. У неё был собственный гардероб, мягчайшая постель, мраморная ванна, тёплый пол — и самое главное, карманы, полные шелестящих купюр. Эта Офелия уже не смотрела снизу вверх — она стояла прямо. Она могла выбирать.

С детства я мечтала вырваться из той тёмной трясины, где потолок был низким, а окна — запотевшими. Где вечно пахло капустой и безысходностью. Где бабка Дюплентан угрожала скормить меня своим обрюзгшим сыновьям, если я не заплачу за клоповник, именуемый комнатой.

— Пускай подавится, старая карга! — с неожиданной для себя резкостью бросила я и чуть ли не с ноги распахнула дверь.

Перекинув сумку через плечо, я шагнула в коридор, готовая встретить новый день — и всё, что он мне принесёт.

Глаза ослепил яркий свет раннего солнца, едва поднявшегося над крышами Верхнего города. Его лучи, преломляясь сквозь тонкие пряди моих ещё влажных волос, играли золотом, будто кто-то щедро осыпал меня пыльцой сказочных фей. Утро вступало в свои права, и город, потягиваясь после ночной дремы, начинал просыпаться.

По булыжным улицам уже плыл аромат свежеиспечённого хлеба — пекарни торопливо разогревали каменные печи для рабочих, которым предстояло встретить день в стуке молотов и свисте пара. Дети в школьной форме, зевая и волоча портфели, плелись к своим учебным заведениям, будто в ссылку. Дамы в широкополых шляпах и меховых горжетках выгуливали собачек, а заодно и драгоценности, подаренные мужьями, вечно занятыми на бирже или в кабинете.

Я шла пешком — как всегда, по привычке. Дорога от апартаментов до ратуши в Нижнем городе занимала около полутора часов, но для меня это была не тягость, а способ унять взволнованное сердце. Сегодняшнее утро было особенным: я чувствовала, будто взяла на себя нечто большее, чем могла бы осознать. Ответственность буквально гудела под кожей, не позволяя дышать свободно. Я будто стояла на пороге чего-то важного, ещё не зная, откроется ли мне дверь.

Я любовалась городом — витринами, балконами, тонкими силуэтами женщин, спешащих за новыми шляпками, тем, как падает свет на мостовую, — и не заметила, как подошла к границе с Нижним городом. Мои одежды, скроенные в лучших домах, были слишком респектабельны, чтобы вызвать подозрение, и контролёры, лишь обменявшись взглядами, позволили мне пройти, не задав ни одного вопроса. Ратуша стояла неподалёку, а от неё до школы — рукой подать.

И всё же странное чувство не покидало меня: я родилась в этом городе, выросла, провела здесь все детские и девичьи годы, а теперь он казался мне почти чужим. Я слышала о нём из газет, по пересказам, как о далёком родном, с которым давно не виделась. Город взрослеет, меняется, становится другим — и в нём уже нет места той Офелии, которой я была. Это был город, в котором я не могла быть собой. Где я не могла жить.

И больше не хотела.

С этой мыслью я вошла в здание школы. В коридоре, среди роя учеников, выбежавших на перерыв, я заметила мистера Циммермаха — он как раз делал строгое, но, в сущности, добродушное замечание какому-то вихрастому мальчишке, что носился, будто сорвался с цепи.

— Неэлегантно, молодой человек, совершенно неэлегантно, — произнёс он с лёгким нажимом, и тот, уловив опасность, моментально ретировался. — О, госпожа Хаас, — обернулся ко мне директор, протягивая руку в приветствии. Я пожала её. Его ладонь была сухой, чуть шершавой, но тёплой.

Сегодня он казался иным — более живым, почти тёплым. Может, дело было в Лоренце, с которым они вчера долго говорили? Или же, быть может, школьная атмосфера смягчала его строгость, открывая в нём черты настоящего педагога? Так или иначе, я почувствовала облегчение: тревожность, что сопровождала меня всю дорогу, начала отступать.

Внезапно, не давая мне окончательно расслабиться, прогремел звонок. Я вздрогнула, выпрямилась, словно провинившаяся школьница, а мистер Циммермах, взглянув на меня поверх очков в тонкой позолоченной оправе, едва заметно усмехнулся.

— Прошу проследовать за мной, госпожа Хаас. Мы направимся в класс Адриана Валески — одного из наиболее одарённых учеников с инженерными способностями, — произнёс мистер Циммермах, ступая на широкие каменные ступени. Я последовала за ним по лестнице, машинально скользя взглядом по стенам, где местами осыпалась краска, обнажая старую штукатурку. В этих трещинах будто дремала сама история — забытые разговоры, записки на партах, смех и слёзы прошлых поколений.

— Сейчас у него математика, — пояснил директор, не оборачиваясь. — Он делает удивительные успехи в точных расчётах, с лёгкостью решая задачи, которые взрослым специалистам даются с трудом.

Дверь в аудиторию скрипнула под рукой мистера Циммермаха, и слаженный, почти военный гул поднявшихся с мест учеников наполнил пространство:

— Доброе утро, мистер директор!

Женщина, ведущая урок, выглядела измученной, как человек, несущий на себе не только тяжесть знаний, но и заботы, никак не связанные с наукой. Под глазами её залегли синеватые тени, а уголки губ опущены, будто усталость прорезала лицо линиями. При виде нас она попыталась улыбнуться, но вышло это так же вяло, как пламя догоревшей свечи.

Мистер Циммермах ответил ей коротким кивком. Я осталась стоять у порога, слегка в тени, не желая мешать учебному процессу своим присутствием. Лишь наблюдала.

— Адриан Валески, — прозвучало строго и выверено, как выстрел из ружья.

Парень, что только что сел, вновь нехотя поднялся. Я узнала его сразу — тот самый с вихрастой каштановой копной и дерзким взглядом, которого директор мягко отчитывал в коридоре. Теперь, однако, во взгляде его была не дерзость, а смесь вины и попытки сохранить достоинство. Он смотрел на Циммермаха из-под длинных тёмных ресниц, чуть нахмурившись. Серые глаза были выразительны и живы — из тех, что смеются даже тогда, когда губы сжаты в упрямую линию.

На нём висела явно чужая школьная форма: пиджак был велик, рукава почти скрывали пальцы, галстук болтался набекрень, а брюки оказались короткими, будто он рос быстрее, чем за ним поспевали портные. Он стоял прямо, но весь его вид кричал о внутренней свободе — или, как минимум, о пренебрежении к мелочным условностям.

— Что я тебе говорил насчёт галстука? — уже менее строго, но с оттенком руководящей заботы произнёс директор.

Адриан, с демонстративной сосредоточенностью, попытался выровнять незадачливый узел. Выглядело это настолько трогательно и забавно, что я не удержалась — тихо хихикнула.

Он тут же метнул в мою сторону внимательный, даже удивлённый взгляд. Наши глаза встретились — и я, как школьница, пряталась за дверью, будто этим можно было отменить мгновение. Впрочем, парень не стал заострять внимание — директор уже заговорил о предстоящих олимпиадах, контрольных работах и всевозможных мероприятиях. Валески сделал лицо такого несчастного юноши, что я едва сдержала улыбку. В его позе, в выражении лица, в каждом движении чувствовалось врождённое чувство юмора, почти артистическое. Мне невольно представилось: этот мальчишка наверняка бегает по крышам, играет на гитаре где-нибудь под луной и спорит с преподавателями ради развлечения.

Когда Циммермах завершил разговор, ученики вновь встали и вежливо попрощались. Директор обернулся ко мне, взгляд его вопрошал, каков мой вердикт.

Я пожала плечами, улыбнувшись:

— Посмотрим других, мистер Циммермах, — и поправила ремешок сумки, словно кивком приговаривая: «Валески меня заинтриговал, но давайте сравним».

Следующий класс находился на этом же этаже, в западном крыле школы. Уже с порога в воздухе ощущалось нечто иное — словно здесь бродила тень великих мыслителей, оставивших после себя дух размышлений, споров и открытий. Стены были увешаны старинными картами и тщательно выведенными диаграммами, а на полу сохранились следы мела — будто совсем недавно кто-то увлечённо доказывал свою гипотезу.

— В этом классе учится Агнесс Гарибальди, — сообщил мистер Циммермах, останавливаясь у дверного косяка. — Девушка с феноменальной памятью и редким даром живописца. Её учителя говорят, что она пишет не просто картины — она запечатлевает внутренние миры.

Я насторожилась. Творческие натуры всегда казались мне существами особого порядка — будто более тонко чувствующими, будто их кожа тоньше, а нервы ближе к поверхности. В них была своя откровенность, и, как мне всегда казалось, они с лёгкостью передавали свои чувства, позволяя обывателю заглянуть в их душу, как в раскрытую книгу.

Но Агнесс была другой.

Она сидела у окна, не замечая нас, с высоко поднятой головой, и будто отгородившись стеклянной стеной от всего, что не касалось её мыслей. В её лице не было ни теплоты, ни любопытства — только нечто монументальное, холодное, как мрамор античной статуи. Ни один мускул не дрогнул на лице, даже когда учительница окликнула её по имени.

Этот внутренний диссонанс — между её талантом и такой отстранённостью — зацепил меня. Она была словно картина, которую невозможно расшифровать сразу: тёмная, лаконичная, вызывающая тысячи догадок.

Следующего ученика мы отправились искать на самый верх — в крытую теплицу, устроенную на крыше здания. Воздух становился свежее с каждым пролётом, и, наконец, за стеклянной дверью, расцвела небольшая оранжерея.

— Генри Фогель, — сказал Циммермах, останавливаясь перед входом. — Неординарный юноша. Я позволил ему построить здесь свою лабораторию. С условием — что она будет закрыта от посторонних глаз, где бы он сам ни находился.

Мы не вошли, а остались наблюдать из-за стекла.

Перед нами, в золотистом утреннем свете, склонившись над ящиками с землёй, трудился смуглый юноша со светлыми, почти выгоревшими волосами. Его движения были неспешны, сосредоточенны, будто он разговаривал с каждым ростком без слов. Тонкие пальцы бережно поправляли листья, протирали стебли, рассыпали удобрение — он был не просто садовником, он был хранителем этой хрупкой, живой вселенной.

— Он приходит сюда ещё до начала занятий, — тихо пояснил директор, — ухаживает за садом, ставит опыты. Генри один из тех, кто никогда не теряет интереса к тому, что любит. Его кожа уже стала бронзовой от солнца, а волосы — светлее от ветра и света.

Мне показалось, что юноша всё замечает, просто делает вид, что нас здесь нет. Он был похож на молчаливого лесного духа — такого, которого нельзя потревожить, иначе исчезнет.

Все трое были настолько разными, столь удивительно яркими, что я с трудом сдерживала захлёстывающее восхищение. В моей голове уже строились замки из расчётов: как бы мне найти столько средств, чтобы поддержать каждого из них? Отдать на обучение, на свободу, на раскрытие крыльев.

Почувствовав внимательный взгляд мистера Циммермаха, я опустила плечи, едва выдохнув, и поджала губы:

— Ох, мистер Циммермах… я не думала, что это окажется так сложно.

Он понимающе улыбнулся, развёл руками и мягко проговорил:

— У вас есть время подумать, госпожа Хаас. Спешка в подобных делах — самый плохой советчик.

Загрузка...