Глава XIII

Платье, надетое на меня, было строгого чёрного цвета — без украшений, без компромиссов, словно чёрный флаг подчинения. Держалось оно исключительно на изощрённой шнуровке по спине: стоило бы моей груди взбунтоваться — она бы тут же проиграла сражение, и платье сошло бы вниз с достоинством утопающего. Но корсет, беспощадный и неотвратимый, сдавливал меня с такой силой, что грудь казалась явлением — пусть и вымученным.

Широкие шелковые бретельки лениво спадали с плеч, словно подчёркивая изящество ключиц, гладких, будто вырезанных из слоновой кости. Юбка же опускалась чуть ниже колен — достаточно, чтобы прикрыть свежие ссадины, оставшиеся как память о прошлом дне, более жестоком, чем этот вечерний.

Нивар — о, он не забывал ничего — позаботился и о моей раненой ладони: посыльный принёс короткие перчатки из тончайшего кружева, будто сплетённого из утреннего инея. Кружево надёжно укрыло следы боли, растворяя их в образе женщины, чей облик был изыскан и неприступен. Оно обвивало пальцы, превращая их в украшения — не просто часть тела, но жест, манеру, обещание. Я ощущала себя частью какого-то великого балета: роли ещё не распределены, но кулисы уже дрожат.

Волосы, уложенные мягкими волнами, касались лопаток — и в этом касании было нечто материнское, будто сама ночь обнимала меня. По вискам мерцали бриллиантовые заколки — две хрупкие звезды, венчающие мою задумчивость. Третья — лежала на ключице, как молчаливый комплимент от того, кто знал меня лучше, чем следовало бы.

Образ был завершён — почти церемониальный, как и положено тем, кто идёт на сцену, пусть и не в роли актрисы. Я стояла перед зеркалом, позволяя себе последний вдох уверенности — и вышла.

Снаружи меня уже ожидал автомобиль — чёрный, лаковый, с лакеем, который отворил дверцу с таким почтением, будто я была княжной из древнего рода. Машина тронулась неспешно, будто почтительно, и я скользнула взглядом по вечерним улицам. Город за окном рассыпался золотом фонарей, как драгоценный камень под тонким стеклом — каждый отблеск жил, дышал, обещал.

Внутри у меня пульсировало лёгкое, тёплое волнение — как перед исповедью, которую никто не услышит. Я чувствовала, как волосы нежно касаются обнажённых плеч, и это напоминание о себе вдруг придавало уверенности. Сердце билось быстрее, будто уже знало: впереди что-то начнётся.

Мы свернули в небольшой лес. Здесь, между древних деревьев — хвойных, лиственных, золотых от света фар — тени казались живыми. Казалось, будто сами деревья следили за мной, как старые наставники, провожавшие на бал. Лес вскоре расступился, отдав дорогу широкому шоссе, где ночные огни вытягивались в световые стрелы, пронзающие темень. Город менялся на глазах — он больше не шумел, но дышал, глубоко и неспешно, словно влюблённый, ожидающий ответа.

Автомобили вокруг сверкали фонарями, как звёзды в небесах — не властные, но равные. Всё вокруг — и тишина улиц, и шелест шин, и дрожащий воздух — слилось в одно: в магию города, что живёт в контрасте. Между одиночеством и людской спешкой, между светом и тенью, между женщиной, что едет в театр, и той, что была вчера.

Когда автомобиль медленно выкатывался на театральную площадь, я, будто зачарованная, прильнула к стеклу, не в силах оторвать взгляда от величественного здания. Готические ноты в архитектуре — острые шпили, изящные стрельчатые арки, витражные окна с мерцанием последнего солнечного света — внушали то чувство благоговения, которое испытываешь перед чем-то, безусловно, выше тебя.

Театр тянулся к небесам, как молитва, и в этом безмолвном устремлении камня была и гордость, и тоска. Казалось, он стоит здесь с самого сотворения света — старый, как сама История, но нетронутый временем.

Перед ним раскинулась небольшая, но ухоженная площадь: клумбы с лилиями и розами, чьи ароматы щекотали память — не нос, — напоминая о детстве, о тех далёких, почти забытых днях, когда красота казалась естественной, а не выстраданной. Вдоль гравийных дорожек стояли чугунные скамейки с деревянными спинками, на которых, казалось, кто-то только что встал — оставив после себя след тепла. Свет заходящего солнца играл на мраморных плитах фасада, делая здание живым: оно то дышало, то замирало, то бросало отблеск, словно взгляд.

На углах площади высились скульптуры — хранители мифов и городских преданий. Один из них, с кроткой полуулыбкой и театральной маской в руке, изображал покровителя сценического искусства. Я вспомнила, что именно ему молились актрисы перед премьерой, именно его статуэтку держали под подушкой в ночь перед выступлением. Камень его лица был мягким, почти живым, как у давнего знакомца, с которым когда-то многое связывало.

Я уже положила руку на дверцу, намереваясь выйти, как передо мной вырос граф Волконский.

Он появился внезапно, но не неожиданно — как приходит долгожданное письмо. Его фигура, чётко очерченная на фоне светлеющих фонарей, сразу привлекла внимание. Он слегка поклонился, протягивая мне руку — уверенно, по-старому, как полагается человеку его круга и воспитания.

Мгновение я смотрела на его ладонь, не решаясь вложить в неё свою. Внутри меня зашевелилось сомнение — смешанное с раздражением и странным, необъяснимым теплом. Стоило ли соглашаться на этот жест? На эту игру, где я снова не знаю правил? Но во взгляде графа сквозило что-то неотвратимое — не сила, нет, — осведомлённость. Он знал, на что шёл. Знал, кого встречает.

Да и у меня все равно не было выбора.

Я вложила свои пальцы в его ладонь. Его прикосновение было тёплым, немного крепким — как у мужчины, который привык держать поводья, но всё ещё умеет прикасаться бережно.

— Прекрасное платье, — сказал он, изучая меня с головы до ног. Его взгляд был не голодным, нет — он был эстетским, холодно-восхищённым, как если бы я была музейным экспонатом, тщательно отреставрированным к приёму императорской комиссии.

Я улыбнулась — сдержанно, вежливо, чуть натянуто. Его одобрение, обрамлённое этой выверенной любезностью, вызывало во мне и благодарность, и неприятное ощущение: он, казалось, наслаждался не мною, а тем, как хорошо умеет меня разгадывать. Как тонко играет на струнах, которых сам же и коснулся.

Но его взгляд внезапно потемнел, задержавшись на колье на моей шее. Украшение, словно нечаянная пометка, выдало нечто, что он предпочёл бы не знать. Я почувствовала, как его пальцы на мгновение сжали мою руку — не грубо, но с оттенком ревности, или досады. Он тут же скрыл это за вежливой, почти актёрской улыбкой, но жест уже случился, и я его почувствовала.

Мне хотелось, чтобы он заговорил — о спектакле, об артистах, об этом вечере, который ещё не начался, но уже пах сценой, пудрой и кулисами. Хотелось слушать, как он говорит, уводя мысли от дрожи внутри, от собственного смятения. Но он молчал. И я молчала.

Мы ступали по широким мраморным ступеням театра, в молчании, наполненном электричеством. Я держала его под локоть. Ветер вдруг стих — как будто уступил звуковое пространство нашим шагам. Всё застыло в преддверии чего-то важного — или уже неизбежного.

Я ощущала его руку на своей — и это касание раздражало, не потому что было неприятным, а потому что напоминало: вот он, рядом. Он, который всё чувствует, всё понимает, и молчит. И я тоже молчу. Потому что боюсь сказать что-то, чего уже нельзя будет вернуть.

В стенах театра Нивар сразу повёл меня через фойе, не оглядываясь, не мешкая — будто стремился занять своё место не на балконе, а в ином пространстве, где чужие взгляды не коснутся нас ни словом, ни жестом. Он шёл уверенно, слегка склонив голову в сторону, как будто слушал не шум зала, а некий внутренний ритм, ведомый лишь ему одному.

Однако публика, уже заполнившая золотое нутро театра, не позволяла остаться в тени. Мужчины в тёмных смокингах, словно сошедшие с витрин лучших ателье, дамы в платьях, над которыми трудились портнихи не одну бессонную неделю — все они прохаживались по фойе с грацией актёров на сцене. И каждый второй, завидев Нивара, останавливался, здоровался, бросал фразу, полную нарочитой учтивости — и не менее нарочитого интереса. Казалось, само пространство вокруг него начинало пульсировать — как около лампы, к которой слетаются мотыльки.

Но он — граф, князь, хищник или просто мужчина, уставший от лицемерия — никому не позволял задерживаться более чем на минуту. Причём делал это так искусно, так мягко и вместе с тем неоспоримо, что мне становилось не по себе. Его вежливость была безукоризненна, и в ней чувствовалась такая холодная уверенность, что я начинала задумываться: кто он на самом деле — благородный дипломат или человек, давно познавший, как управлять каждым движением души и тела?

Он был непринуждён до опасности. Умело балансировал между светским одобрением и хищной отстранённостью. Его голос — сдержанный, чуть приглушённый, — имел силу не повысить тон, а понизить — и тем самым заставить слушать.

Я украдкой разглядывала его. Нивар выглядел безупречно: высокий, подтянутый, в смокинге, сшитом точно по фигуре, с идеально уложенными волосами. Его уверенность — не та, что кричит, а та, что дышит — исходила из каждого жеста, каждого взгляда. Он знал, чего желает, и не боялся этого.

И в этой безоговорочной ясности было нечто болезненно-прекрасное.

Я пыталась понять, что именно так неумолимо тянет меня к нему, несмотря на ту бурю негативных эмоций, что он однажды уже разбудил во мне. Его взгляд — глубокий, будто омут, в котором запросто можно утонуть. Его улыбка — простая, но с тенью тайны. Та самая, что оставляет после себя ощущение: что-то было сказано, но не словами. И в такие моменты, казалось, весь мир исчезал, словно кто-то затушил свет, оставив одну лишь его ауру.

Я видела — нет, ощущала — как на него смотрят другие. Их взгляды, полные того же притяжения, что и моё. Людям нравится сила — не показная, а истинная. А он был её источником. Сдержанным, тяжёлым, как дождь перед грозой.

Между нами натянулась невидимая нить — тонкая, но жгучая. Я чувствовала, что именно я держу её конец, что напряжение исходит от меня, как от нервной струны. Но Нивар будто не замечал. Или делал вид. Или наслаждался этой тишиной между словами. Я ловила на себе его взгляды — нечастые, точечные, будто он примерял меня к своей памяти. От этого в животе поднималось то самое чувство, которое нельзя ни назвать, ни унять.

Святой Род… О чём я думаю?!

Что, если всё это — лишь иллюзия, вызванная напряжённостью момента? Что, если его притяжение вовсе не связано с телом, а глубже, древнее, опаснее? Что, если он тоже чувствует это — эту странную связь, тянущуюся с того самого мгновения… той самой каморки… где он первый раз дотронулся до меня так, как не смеют даже любимые?

Картины в голове всплывали сами собой. Никс, вьющаяся возле него, её взгляд — внимательный, жаждущий. Фраза Кристы: «эскортницам можно выйти замуж». Я никогда не забуду, как она это сказала — с горькой надеждой и усталой верой.

Но дело было не только в его теле. В нём было что-то ещё — неуловимое, будто трещина в стекле, через которую сочится живое. Рядом с ним я ощущала себя… сильной. Живой. Желанной. Как бы я ни сопротивлялась, внутри всё откликалось.

Может, Никс чувствует то же? Или я заблуждаюсь — и всё это лишь проекции моей одинокой души?

И всё же… быть рядом с ним — всё равно что стоять у края бездонного колодца: страшно, но оторваться невозможно.

Иногда мне казалось — и это ощущение становилось всё навязчивее, — что он видит во мне больше, чем я сама осмеливаюсь себе позволить. В его взгляде было нечто тревожащее: не просто восхищение, а нечто сродни признанию. Понимание, будто он знал мою душу в её слабостях и сильных сторонах, как знал бы родную книгу, перелистанную десятки раз. Я не чувствовала этого от других. И, может быть, именно эта иллюзия близости — или правда? — подталкивала меня к нему. Все предостережения и сомнения — те, что я годами выстраивала, как крепостные стены, — начали оседать, крошиться, как глина под дождём.

И я ненавидела себя за это.

Как же я презирала ту часть себя, что жаждала быть рядом с тем, кто способен меня разрушить! Кто уже начал это делать, медленно, почти ласково, вдыхая в меня себя и оставляя пустоты, которых я прежде не знала.

Сопровождение.

До него — всего лишь работа. После него — трещина, в которую просачивалась какая-то новая, странная надежда. Всё рядом с ним выглядело иначе. В его мире, как бы он его ни скрывал, будто бы было место и для меня — не как для «девочки из клуба», не как для тени на чужой стене, а как для женщины. Женщины, способной быть счастливой. Рядом с ним. Мысль об этом пугала — и одновременно звала, как зовёт в море тот, кто умеет плавать, но не знает, что под водой.

Фойе театра было украшено цветами — щедро, как на приёме у великосветской вдовы. Цветы были повсюду: в напольных вазах, в гирляндах на карнизах, даже в небольших кессонных нишах на потолке стояли фарфоровые горшки с фиалками и азалиями. Пахло сладко — не навязчиво, а как пахнет молодость: слегка липко, с горечью пыльцы и каплей чего-то почти запретного.

Внутри было прохладно и спокойно. Всё звенело в ожидании. Нас провели в ложу на втором этаже — как ни в чём не бывало, с тем спокойным уважением, какое бывает лишь у людей, знающих, кого они проводят.

Я шла медленно, впитывая взглядом каждую деталь, будто пыталась сохранить этот вечер на потом — на тот случай, если завтра всё исчезнет.

Зал был ещё полупуст. Сцена скрывалась за лёгким занавесом, словно дышащим тканевым облаком. Со временем пространство начало оживать: в зал входили нарядные господа и дамы, рассаживались на складные кресла, обменивались взглядами, веерами, фразами, оставляя за собой след дорогих духов и сложных чувств.

Ложа, куда нас привели, была почти потаённой: если не знать о ней заранее, можно было бы принять тяжёлую штору за часть убранства. Внутри — тепло, уют, обволакивающий полумрак. Мягкий свет просачивался сквозь щели в портьерах, ложась на бархат кресел, в которых хотелось исчезнуть. Где-то внизу скрипели половицы сцены, кто-то — вероятно, актёр — прокашливался за кулисами.

В углу стоял столик: бутылка красного вина, четыре хрустальных бокала, серебряный штопор, салфетки с императорским вензелем. И всё это казалось не просто подготовкой, а как будто часть церемонии, в которую мы были допущены по праву или по милости.

Я ещё не успела осознать, что нахожусь в императорской ложе, как за нами раздались шаги. Вошёл сам император — Гарольд V. Высокий, сдержанный, с той особенной осанкой, которую невозможно воспитать — только унаследовать.

— Ваше Величество, — Нивар мгновенно склонился в глубоком поклоне.

Я чуть замешкалась — не потому, что не знала, как поступить, а потому что не верила происходящему. Медленно сделала книксен, чувствуя, как сердце в груди вдруг будто отозвалось ударами колокола. Мы были не просто зрителями. Мы были внутри самой сути империи.

— Приветствую вас, — с тёплым отблеском в голосе сказал император, чуть кивнув. — Нас ожидает нечто поистине увлекательное, друзья мои.

Его улыбка была широкой, даже располагающей. Нивар тоже улыбнулся в ответ — с той самой полуулыбкой, которую я знала. Она всегда выглядела искренне, но верить ей было нельзя. Я смотрела на него, и не верила.

Зал постепенно наполнился. Воздух стал плотнее — словно бы и свет, и дыхание, и сами взгляды людей собирались в тугую ткань ожидания. Мы уселись в кресла за спиной Его Величества. Сцена была как на ладони. Я села медленно, приглаживая юбку, чувствуя, как ткань скользит по коленям, как дрожит воздух рядом с ним.

Прозвучал третий звонок. И словно вся реальность — то, что было, и то, чего никогда не будет — ушла за кулисы. Зал погрузился во тьму. Зажглись прожектора. И занавес, с шелестом, как дыхание, начал расходиться в стороны, открывая перед нами не просто спектакль — но, возможно, и судьбу.

На сцене появились актёры — будто герольды иного мира, в пышных костюмах, сшитых из парчи, тюля и глубоких бархатов. Их образы резко контрастировали с полумраком зала, превращая сам свет в участника спектакля. Лица их были живыми полотнами: от ужаса — до последней, отчаянной надежды, и каждая тень эмоции отбрасывала отблеск в самую глубину души зрителя.

С каждым произнесённым словом, с каждым паузным взглядом или взмахом руки — атмосфера сгущалась, сама сцена становилась алтарём, где совершается нечто священное. Диалоги перекатывались, как грозовые раскаты, а напряжение в зале было столь ощутимо, что, казалось, воздух звенит. Люди затаили дыхание, и в этой тишине каждый слышал только своё сердце — и голос актёров, звучащий, как исповедь.

Игра была не просто правдоподобной — она была подлинной. Актёры не играли, они проживали. И я вдруг поняла, что никогда прежде не видела ничего подобного. Их голоса — сильные, мелодичные, с той особой выучкой, какая возможна лишь в старых школах имперского театра — разносились эхом, будто они говорили не с публикой, а с самими стенами этого зала, нашпигованного памятью.

Мне казалось, что они играют и со мной тоже. Как будто я была не зрителем, а участником, тенью, отражением одной из героинь — потерянной, ищущей, обречённой.

На сцене разыгрывался древний эпос — история мореплавателя, покинувшего родные берега в погоне за неведомыми землями. Его корабль, скрипучий и упрямый, словно живая тварь, бороздил холодные волны, пока штормы разбивали его мечты, а штиль казался зловещим, как молчание после страшной вести.

Моряк встречал на пути русалок — таинственных и неумолимых, старцев, говорящих голосами звёзд, и каждый из них приносил ему не ответ, а вопрос. Испытания закаляли его не тело — душу. Он шёл за золотом, но обретал понимание. Он гнался за властью, а находил мудрость. И когда, наконец, вернулся — в глазах его было море, но в сердце — суша.

Я была заворожена. И всё бы оставалось так — в плавной реке созерцания — если бы не вдруг…

— Как тебе спектакль? — прошептал Нивар прямо мне на ухо.

Его голос, низкий, бархатистый, проскользнул по моей шее, как тёплое вино. Я вздрогнула, и мурашки пробежали по коже, будто от прикосновения, которого не было. Он знал, как говорить. И когда.

— Весьма недурно, — ответила я, прикусив внутреннюю сторону щек, чтобы не выдать себя ни тоном, ни дыханием. Я не взглянула на него. Не могла. Но ощущение его взгляда — пристального, тёплого, изучающего — обволакивало меня, как мантия.

Он всегда так смотрел, когда хотел что-то сказать, но сдерживался. Этот взгляд был тише любого слова — и в тысячу раз громче.

Я краем глаза заметила, как он отвернулся, и его лицо вновь приобрело тот самый классический, почти мраморный, бесстрастный оттенок. Всё так, как и должно быть.

Я старалась вернуться к сцене. Я пыталась слушать, вникать, ощущать, но его молчание, его близость, его присутствие сковывало меня. В нём было слишком много тишины — той, что пугает.

На сцене разыгрывалась сцена страсти — жгучей, неудержимой, как в последний день перед расставанием. Актёры кричали о любви, о предательстве, о боли, — и в их голосах было то, что я пыталась заглушить в себе.

А рядом сидел он. Тот, кто не ничего сказал. Кто, возможно, хотел. Кто, быть может, всё знает. И не говорит.

И я думала — что он мог бы сказать, если бы позволил себе быть человеком, а не статуей? Что бы он сделал, если бы сорвал с себя этот бархат спокойствия?

Я терялась в догадках, как теряются в снах, которые не хотят покидать.

Моя рука скользнула к бокалу с вином, стоявшему на маленьком столике у кресла — жест, обыденный, почти машинальный. Холод стекла обжёг пальцы сквозь тонкое кружево перчатки.

Я хочу тебя, — произнёс он.

Тихо. Совсем тихо.

Но даже если бы он произнёс это на языке, мне неведомом, я бы поняла. Даже если бы сказал ещё тише — я бы услышала.

Внутри что-то оборвалось. Я медленно опустила бокал обратно на столик, но рука предательски дрогнула. Стекло глухо ударилось о полированную поверхность, и вино, подобно капле крови, пролилось на бархатный ковёр. Оно стекало неторопливо, размазываясь тёмными нитями в узоре ковра, превращая вечер в абстрактный рисунок из оттенков желания, страха и боли.

Узор страсти.

Я уставилась в пятно — с той самой сосредоточенностью, с какой смотрят на свои ошибки.

Мне казалось, я сплю. Что это — сон. Нереальность, вызванная чередой бессонных ночей. Зал, актёры, драпировки — всё стало далёким, словно происходящее вокруг было лишь антуражем для двух живых теней в углу ложи.

Официант — как по команде, как часть ритуала — появился из-за кулисы и принялся безмолвно вытирать пролитое, будто ничего не произошло. Он не смотрел ни на меня, ни на Нивара — лишь сделал своё дело и исчез. Всё было будто по сценарию, написанному заранее. Но вот кто его автор — я не знала.

Я пыталась собраться с мыслями, но они текли, как воск от свечи — горячие, липкие, бесформенные. Что он имел в виду? Желание тела — или нечто большее? Что стоит за этой фразой — каприз, тоска, признание?

И какова цена той страсти, которую он осмелился назвать?

Нивар, как ни в чём не бывало, откинулся в кресле, и его рука коснулась моей — лёгко, как ледяная бабочка, коснувшаяся лепестка. Его пальцы нашли мою перчатку — и остались на ней. Он не смотрел на меня. Взгляд был направлен на сцену, и, если бы кто-то наблюдал за нами, мог бы решить, что он увлечён спектаклем.

Но я знала — он не был увлечён спектаклем.

Я не отдёрнула руку. Наверное, не смогла. Или не захотела. Не хватило ни желания, ни страха. Возможно, я сама хотела этого прикосновения, но не нашла в себе дерзости протянуть руку первой.

Мы сидели молча, как два игрока, скрывающих карты. Всё происходящее на сцене стало звуком фона, тусклым эхом. Всё сжалось до одного — его ладони на моей.

Я думала, что на этом он остановится. Что это миг, жест, и ничего более. Что теперь он отступит, погрузится в ту самую свою бесстрастную позу до конца действия.

Но у Нивара были иные намерения.

Его рука аккуратно обвила мою. Он мягко отогнул большим пальцем край перчатки, словно знал, что именно она — последняя граница между нами. Затем его указательный и средний пальцы, холодные и осторожные, проникли внутрь. И тогда я почувствовала не просто прикосновение, а смысл его прикосновения. Он не просто гладил мою кожу. Он что-то искал. Или что-то отдавал.

Средний палец коснулся ссадины. Я ожидала боли, но не почувствовала ничего. Только жар. Как будто прикосновение стало исцелением. Или обманом.

Мне стало страшно. Но и спокойно.

Его пальцы оставались внутри моей перчатки — осторожные, будто у вора, который знает: малейший звук может выдать. Но каждое его движение было предельно намеренным. Он не спешил. Он знал, как медленно нарастает желание, если дать ему время. Его большой палец скользнул по внутренней стороне запястья, по самой чувствительной коже, где жил пульс, где биение крови слышалось, как барабан сердца. Где под кожей скрывается истина.

Я затаила дыхание.

Никто в театре не знал, что здесь, в ложе, мир давно сгорел. Что рядом со мной сидит мужчина, вторгшийся в пространство моего тела без лишних слов, без вопросов — так, будто знал, что я уже сказала «да». Его пальцы проникали всё глубже под перчатку, медленно, мучительно, как мысли, от которых не отмахнуться.

Я не могла пошевелиться. Моё тело, будто зачарованное, подчинялось не мне — ему. Его руке. Его дыханию. Я наблюдала за каждым его движением, как смотрят на тонкий клинок, подносимый к горлу: с ужасом, восторгом и непониманием, где проходит грань между угрозой и влечением.

На мгновение Нивар замер — будто что-то взвешивал, выбирал не жест, а мысль. Затем его пальцы, не теряя той мягкости, что тревожила сильнее, чем грубость, скользнули в ложбинку между большим и указательным пальцем моей руки. Он нашёл кость, точно знал, где искать — и пошевелил сустав. Осторожно, внимательно, как будто проверял не гибкость тела, а предел моего терпения. Или доверия.

Граф сжал мою руку. И тут же отпустил.

Как будто держал не кожу и кость, а мою душу.

Как будто на миг прикоснулся к тому, что я всегда прятала — и ушёл.

Но отпечаток остался. Глубже плоти.

Я прикусила нижнюю губу, и вкус собственного беспокойства стал металлическим. Внутри всё бушевало, как город на грани революции. Сердце било тревогу, кровь гремела в висках. Воздух казался густым, словно из него вычерпали кислород. Я больше не была зрителем спектакля — я была этим спектаклем.

А он — режиссёром и зрителем в одном лице.

Он не смотрел на меня. Но я знала — он видел. Чувствовал. Читал меня, как давно начатую книгу, страницы которой пахнут страхом, страстью и запретным. Каждое прикосновение раскрывалось, как глава. Каждый жест — абзац. Я старалась сосредоточиться на дыхании, но даже собственный вдох был подчинён его ритму.

Балкон наполнился напряжением. Оно было физическим, как предгрозовое электричество. Оно собиралось на кончиках пальцев, в ключицах, в животе. В каждой точке, где он не прикасался.

И вдруг — шум. Далёкий, как будто со сцены. Скрип. Дребезг. Вздохи.

Мгновение — и внизу, в зале, что-то рвануло.

Волна страха, как тень, прокатилась от сцены к люстрам.

Выстрел.

Мир перестал существовать.

И я не поняла — где я, кто я, и почему всё вверх дном.

Мои уши звенели, как хрусталь на ветру.

Моё кресло исчезло из-под меня. А сверху появилась тяжесть. Вес.

Живой.

Нивар.

Его тело накрыло меня, как броня. Как щит.

Я была под ним — в прямом, страшном смысле. Его рука закрыла мою голову, вторая вжалась в пол рядом с моими волосами, сердце его билось как барабан над моей грудью. Я не могла дышать — не от страха, от близости. От того, что он был первым, кто отреагировал. Инстинкт. Бешеный, животный, благородный.

Я пыталась что-то сказать, но губы мои не слушались. Они дрожали.

И в этой дрожи была вся я.

Загрузка...