Глава IX

Директор Циммермах медленно опускает очки на кончик носа и пристально вглядывается в меня поверх стёкол. В этом взгляде нет ни раздражения, ни тревоги — лишь холодная академическая выверенность. Я замираю на пороге, сдерживая дыхание, словно гимназистка, вызванная к директору за неподобающий вид в церкви.

Он долго не говорит. Сначала разглядывает меня — от поношенных ботинок до затенённого лица. Затем переводит взгляд на Лоренца. И только когда их глаза встречаются, когда Винтерхальтер-младший чуть кивает, подтверждая своё участие, директор отвечает ему таким же молчаливым жестом.

Наконец, он складывает пальцы в замок над безукоризненно ровной поверхностью стола и чуть склоняет голову, приглашая нас войти. Я осторожно подхожу, усаживаясь на край стула, будто даже дерево здесь принадлежит какому-то высшему чину, и к нему надо относиться с почтением.

— Хаас, — негромко проговаривает он, будто пробуя фамилию на вкус, как старое вино. — Не думал, что когда-нибудь снова увижу вас в этих стенах.

Я не знаю, что сказать — меня захлёстывает волнение. Я не ожидала, что он меня вспомнит. Но теперь, глядя на этого человека — с его сединой, выправкой и неизменной строгостью, — я понимаю: вряд ли он когда-либо забывает учеников, особенно тех, кто запомнился.

— Да, сэр. Я… вернулась.

— Когда вы учились здесь, — продолжает он, всё ещё не моргая, — вы, кажется, единственная за пятилетку, кто набрал на экзамене по естественным наукам полный балл. И ваше сочинение по истории висело у нас в холле почти два года.

Я чувствую, как к щекам приливает кровь. Тогда это казалось обычной учебной победой. А теперь… это часть прошлого, которое, несмотря ни на что, признано достойным.

— Что же привело вас обратно, мисс Хаас?

Я сглатываю и, собравшись с духом, выпрямляю спину.

— Я хотела бы… стать спонсором. Для одного из учеников. Самого способного. Или… самой способной, — добавляю я быстро, — чтобы у него или у неё был шанс продолжить учёбу. В университете. В Верхнем городе, если получится. Или хотя бы в техникуме.

Циммермах не отвечает сразу. Он, словно испытывая меня, сохраняет молчание. Затем откидывается в кресле, сдвигает очки обратно на переносицу и медленно поднимается. Проходит к шкафу, выдвигает ящик, достаёт несколько аккуратно оформленных папок.

— Я бы хотела делать это анонимно, чтобы только Вы были в курсе сложившейся ситуации, — добавила я, пока директор разворачивался в нашу сторону.

Он кладёт их на стол с тем самым жестом, с каким преподаватель преподносит экзаменационные билеты: строго, взвешенно, с чувством ответственности.

— Перед вами три выдающихся ученика наступающего выпуска, — проговорил мистер Циммермах, с привычной своей степенностью, будто читая сводку об уездных налогах, — каждый из них демонстрирует исключительные успехи в своём направлении.

Его голос тек плавно, размеренно, и в этой обстоятельности было что-то успокаивающее. Я разложила перед собой три аккуратные папки, каждая — чуть потёртая от частого обращения, с приложенными снимками, чертежами и справками. Пальцы с легкой дрожью касались гладкой бумаги, как будто от этого выбора зависело больше, чем просто судьба одного школьника.

Я сразу поняла: по бумагам не решить. Листая страницы, я словно скользила по поверхности жизни — без глубины, без душевного контакта.

Первый — юноша с выразительным лбом и цепким взглядом — был инженером. Его работы в области биомеханики уже занимали призовые места на научных ярмарках столичного округа. Один из его прототипов — биотехнический протез руки — имел столь тонкую настройку, что мог повторять движение живого тела с точностью до мускульного напряжения. А ещё в досье говорилось о некоем проекте по разработке вычислительной машины, имитирующей работу мозга… Я даже запнулась: такие идеи были сродни фантастике.

Второй — бледный, веснушчатый, с неуверенной улыбкой — оказался юным биологом. Он разводил растения с необычной нейрооткликой. В аннотации было написано: «когнитивные фитоформы». Цветы, способные реагировать на интонацию, движение, прикосновение. Он писал, что одиночество — болезнь века, и если человеку не с кем говорить, он сможет говорить хотя бы с живым. От этих слов в груди защемило.

Третьей была девушка с каштановыми волосами и тяжёлым, проницательным взглядом голубых глаз. В её деле лежали снимки картин. Пейзажи, написанные маслом, настолько насыщенные светом и тенью, что казалось — это не холст, а окно в другой мир. Один из рецензентов, судя по приписке, уверял, что, стоя перед её работой, слышал шум прибоя и чувствовал запах солёного ветра.

Я перелистывала страницы снова и снова, в надежде, что взгляд зацепится — нет, не за талант, не за регалии, а за душу. Но её на бумаге не разглядеть.

— Сложно, — прошептала я, почти теряя силы от напряжения и времени, потраченного на изучения всего. — Они все невероятные. Я… должна увидеть их.

Лоренц, всё это время стоявший в стороне с благородным терпением, подошёл ближе и мягко положил ладонь на моё плечо.

— Птичка, давай вернёмся завтра, — его голос был чуть ниже шёпота, — увидим их в деле. Ты поймёшь.

Я позволила себе выдохнуть, откинулась на спинку стула. Словно отпустило.

— Да, ты прав, я голову сломаю быстрее, чем приму хоть какое-то решение, — кивнула я, обращаясь и к Лоренцу, и к директору одновременно. — Простите за поспешность. Завтра, если вы не возражаете…

Мистер Циммермах сдержанно кивнул, собрал папки обратно, уложил в ящик, словно убирая в архив не досье, а хрупкие, бережно оформленные надежды.

Я неловко замялась, не зная, как завершить беседу, но Лоренц легко протянул руку директору и с достоинством, чуть склоняя голову, поблагодарил:

— Благодарю за преданность вашему делу. Без таких, как вы, господин Циммермах, Нижний город давно бы вымер духовно.

Мы вышли в холл, где звук наших шагов эхом отдавался от плитки, как от стен старого театра. Я взглянула на потолок — всё тот же, как в детстве. Ветер из распахнутого окна трепал мои волосы, и с тихой благодарностью я подумала: хорошо, что мы ещё можем вернуться туда, где нас когда-то ждали.

Возле ратуши нас ожидал мотоцикл — тяжёлый, с металлическим блеском, он казался здесь странным пришельцем из будущего, застывшим на фоне старинных фасадов. Боковым зрением я уловила, как качаются деревья — ветер, поднявшийся внезапно, гнал за собой воздух, как дирижёр — волну струн. Ветви гнулись, сплетались в танце, листья шептали, перекликались, как будто лес делился своими секретами. Этот шорох то возрастал, напоминая раскаты грома, то затихал, позволяя городу снова дышать ровно.

Небо застилали низкие плывущие облака — медленные и тяжёлые, точно пароходы в вечерней дымке. Сквозь них изредка пробивались золотистые стрелы заходящего солнца, окрашивая улицы в медь и янтарь. Прохожие спешили укрыться, и лишь дети, как всегда, смеялись ветру в лицо, распуская шарфы.

Мы с Лоренцем шли в неспешной поступи, растворяясь в потоке людской суеты. Воздух был напитан запахами свежей сдобы — сдобный, тяжёлый, сладкий, — и желудок мой отозвался стыдливым урчанием. Лоренц, не прерывая рассказа, говорил о мистере Циммермахе — о том, как тот, имея возможность блистать на кафедрах Верхнего города, добровольно остался здесь, внизу, чтобы воспитывать тех, кого не замечает власть. Слушая, я ощущала глубокую благодарность и даже некое смущение — редко встретишь человека, чей выбор движим не честолюбием, а долгом. Мне хотелось, чтобы завтра наступило скорее.

Заметив, как мой взгляд всё чаще соскальзывает к уличным прилавкам с ароматными пирогами, Лоренц на миг умолк, затем лукаво улыбнулся, обогнал меня и, ловко распахнув передо мной дверь таверны, сделал полупоклон.

— Прошу, мадемуазель, в наш имперский дворец вкуса.

Я было хотела отказаться из вежливости, но урчащий протест моего желудка сделал выбор за меня, и я с лёгкой улыбкой шагнула внутрь.

Таверна встретила нас теплом и мягким светом. Здесь пахло жареным мясом, густыми соусами, хмелем и хлебом — этот аромат был уютнее любых воспоминаний. В углу потрескивал камин, рядом с ним — оленьи рога и пожелтевшие карты. В зале было всего несколько человек — усталые рабочие, молчаливые и мирные. Нас встретили ленивыми взглядами, и тут же вернулись к своим мискам.

Мы заняли столик у окна. Заказали тушёную капусту с колбасками, ржаной хлеб, сливочный суп с рыбой и два чайника густого чёрного чая. Пока мы ели, Лоренц продолжал свой рассказ — как в детстве Циммермах обучал его каллиграфии, как тот поправлял его руку, заставляя переписывать одну и ту же строчку десять, двадцать раз, пока линия не станет безукоризненно прямой. Голос его звучал мягко, с ноткой ностальгии. А я слушала, и временами думала — о завтрашнем дне, о детях, которых я ещё даже не видела, и о том, насколько хочется сделать хоть что-то хорошее в этом мире.

После ужина мы поблагодарили владельца, плотного мужчину с усами и засученными рукавами, и вышли обратно в вечер. Город уже начал замирать — улицы окутал янтарный свет фонарей, а в небе, будто на сцене, медленно опускался занавес — закат.

Подойдя к мотоциклу, Лоренц обернулся ко мне, прищурившись:

— Ну что, сил ещё хватит? Я покажу тебе место, где закат дышит прямо в ухо.

Театральной подозрительностью смотрю на своего спутника и, по совместительству, любителя приключений, и молниеносно киваю. Сердце билось как от вечернего чая, так и от предвкушения — я всегда знала, что лучшие виды открываются с самых высоких точек. Особенно в городах, где красота спрятана в тенях.

Довольный, Лоренц без лишних слов усаживается на мотоцикл, неторопливо и с той ленивой грацией, какая свойственна лишь уверенным в себе мужчинам. Он ждёт, пока я устроюсь позади него, обовью его талию руками, — и лишь тогда, ощутив моё прикосновение, рывком трогается с места. Мы скользим по извилистой дороге Нижнего города — той его части, куда мои ноги прежде не ступали.

Широкое полотно улицы казалось странно пустынным: будто город забыл про неё, оставив забвению и травам. Дорога поднималась всё выше, напоминая путь в Верхний город, только без стражи, без парадных ворот, без надменных фасадов. Мы ехали ввысь, но не к людям — к небу.

Вдруг Лоренц резко сворачивает налево. Я ощущаю, как мотоцикл подо мной немного заносит, но он всё так же уверенно держит руль, будто знал эту дорогу с рождения. Мы мчимся теперь навстречу морю — его далёкий синий горизонт уже мерцает впереди, зовёт, как песня, которую забыли, но вдруг вспомнили. Порывы ветра били в лицо, взъерошивая волосы, но я не придаю им значения.

Кажется, я лечу.

Среди тёплого свечения заката издалека возникает силуэт высокого строения. Узкий, будто вытянутый перст указующий, он возвышался на фоне неба.

— Это же… маяк! — тихо восклицаю я сама себе, и сердце замирает.

Мотоцикл останавливается у кованых ворот, увитых полевыми вьюнками. Лоренц первым слазит с мотоцикла, подаёт мне руку и бережно помогает спуститься. Его пальцы скользят к моей талии — крепко, но осторожно, как будто я фарфоровая статуэтка. Пока я, слегка покачиваясь от недавней езды, приглаживаю растрёпанные волосы, он уже ловко отмыкает старый висячий замок, прикрывает створки ворот и, оглянувшись, чтобы убедиться, что мы одни на территории, с лёгким лукавством снова запирает их изнутри.

Я бегу к краю обрыва, раскидываю руки, будто крылья, и вдыхаю полной грудью морской воздух — влажный, солоноватый, с привкусом вечности. Сзади доносится приглушённый смешок. Я оборачиваюсь — Лоренц наблюдает за мной, прищурившись от заката, прислонившись плечом к белой стене маяка. Ветер шевелит его волосы, он выглядит почти героически — как с портрета давно канувшей эпохи.

Сам маяк, стоявший на вершине утёса, был весь в зелёных лианах, разросшихся по белёным стенам, словно природа пыталась обнять его. В окнах отражался закат, а на самой вершине, в стеклянном куполе, уже тускло поблёскивал огонь, готовый встать на вахту ночного света. Вокруг маяка распластались зелёные луга, усыпанные ромашками, одуванчиками, шиповником — картина живая, пахнущая свободой и покоем.

— Это… восхитительно, Лоренц! — кричу я сквозь ветер, еле слыша собственный голос.

Закат был действительно волшебным. Солнце клонилось к горизонту, окутывая море персиковым светом. Облака вспыхнули розовыми огнями, а гладь воды стала зеркалом неба. Море, спокойное, почти благоговейное, лишь лениво шевелилось у самого берега, словно вздыхало.

Справа на песке ютилось несколько хижин — обветшалые, но тёплые на вид, как будто в них до сих пор звучат детские голоса и пахнет утренней ухой.

Позади скрипнула тяжёлая дверь маяка, и я услышала шаги Лоренца. Он вышел с пледом, который, судя по его довольной улыбке, достал с гордостью спасителя.

— Я знаю, ты у нас девочка крепкая, но стоять долго на ветру вредно даже самым сильным, — сказал он и заботливо накинул мне на плечи плотное покрывало. Я тут же ощутила, как злые языки ветра отступили, а тело вновь согрелось.

— А ты? — спросила я, коснувшись его локтя.

— Ну, если я замёрзну, буду надеяться на твою благосклонность… Пустишь под плед?

Он рассмеялся, заправил выбившуюся прядь волос за ухо и посмотрел на меня с тем самым выражением — когда слова уже не нужны.

Мне было так спокойно. Всё во мне стихло. Только звук ветра, запах соли, огонь заката и тепло плеча рядом. Казалось, любое слово будет лишним, испортит ту хрупкую красоту, что рождается на границе дня и ночи.

Но я всё-таки нарушаю тишину. Как всегда.

— Спасибо тебе, Лоренц… — произношу я, обняв себя руками, почти шёпотом. — Ты даже не представляешь, как давно я не испытывала этого чувства — что могу на кого-то опереться. Не потому что должна, а потому что хочу.

Я опустила голову ему на плечо, словно желая сделать свои слова телесными — как будто только в этом жесте, почти детском, и была возможность сказать всё, что сердце давно пыталось прошептать. Лоренц молча обвил меня рукой, поглаживая мою кисть большим пальцем. Его прикосновение было почти неуловимо — но именно эта мягкость, этот контраст между холодом моей ветром обожжённой кожи и жаром его ладони заставил моё тело откликнуться: по руке побежали мурашки, будто ожили все нервы.

Я закрыла глаза, позволяя себе раствориться в шелесте моря, солёном дыхании ветра и его тепле. Но даже с закрытыми глазами я чувствовала на себе его взгляд — пристальный, тёплый, тишайший и в то же время такой громкий, что казалось, он заменяет все слова.

Открыв глаза, я встретилась с его взглядом.

Он смотрел на меня так, словно перед ним была сама весна — хрупкая, тонкая, с растрёпанными волосами и замёрзшим носом, но всё равно прекрасная. В его янтарных глазах не было ни тени сомнения — только тишина и искреннее восхищение. И в этой неподдельной нежности мне вдруг стало… неуютно. Словно я оказалась раздетой посреди бала: слишком открытой, слишком на виду.

Я сделала шаг в сторону — хотела разбавить момент неуместной шуткой, отыграться, разрядить это странное напряжение. Но нога сорвалась с края обрыва. В долю секунды сердце сжалось, дыхание оборвалось, а камни под каблуком поехали вниз.

Он схватил меня.

Ловко, молниеносно. Будто ждал этого. Его рука обвилась вокруг моей, тянула, крепко, до боли, — и вот я уже стою на земле, но прижата к нему, окружена его руками, как плотной, надёжной клеткой. Он стоит близко. Слишком близко. Его лицо прямо передо мной.

Я ощущала, как его дыхание касается моих губ. Янтарь глаз растворялся в черноте расширенных зрачков. Его волосы — густые, каштановые, с едва заметной волной — спадали ему на лоб и нос с тонкой, но упрямой горбинкой, которую я сейчас видела так отчётливо, как никогда раньше. Всё во мне стучало. Гремело.

Он открыл губы.

— Ты не представляешь, что ты со мной делаешь, Офелия… — сказал он почти неслышно, но каждое слово будто оставляло ожог.

Я тоже приоткрыла губы, чтобы что-то сказать — оправдаться? Отстраниться? Попросить его отпустить меня? — но внутри было пусто. Там не было слов. Только немая правда.

Я нравилась ему. Он — мне. И это было так просто и так сложно одновременно.

Он понравился мне с нашей первой встречи, позволив отбросить весь напыщенный дворцовый этикет. Он первый человек, проявивший ко мне невиданную доброту в новом для меня мире. Внёс в мой мир лёгкость, дерзость, жизнь. Он не задал мне ни одного неудобного вопроса. Не навязал себя. Не потребовал ответной симпатии.

Он просто был рядом.

Всегда — тогда, когда мне это было нужно. Он был моим спутником. Моим укрытием. Моим другом, если позволительно использовать такое слово для мужчины, способного смотреть так, будто весь мир сосредоточился только в тебе.

Я не могла не ответить на это. Я не могла его не ценить.

И мне казалось, что если бы у меня было хоть что-то — земля, имя, щит, приданое, хоть капля власти — я бы отдала ему это всё. Без остатка. Без раздумий.

Но, увы…

Я не имею ничего.

Ничего, кроме этой дрожащей тени между нашими губами.

Я прижалась к нему, чутко ощущая, как его рука ложится на мою талию — уверенно, но бережно, без спешки. На короткое мгновение, словно вынырнув из этого объятия, я поднялась на носочки и мягко коснулась губами его щеки. Щетина кольнула кожу, но я не отпрянула. Напротив, эта неровность, сухая теплая шероховатость его лица, казалась мне удивительно живой.

Он закрыл глаза, будто впитывая прикосновение, и уголки его губ медленно растянулись в спокойной, взрослой улыбке. Я чуть отстранилась, но он не позволил уйти далеко — ладонь уверенно легла мне на затылок, и он притянул мой лоб к своим губам. Его поцелуй был тихий, как благословение. Почти отеческий. Почти…

Когда он наклонился ко мне вновь, наши взгляды пересеклись — янтарный и небесный, горячий и холодный. Лоренц смотрел на меня так, как смотрят в первый и последний раз.

— Теперь я просто не смогу уехать, — усмехнулся он, задержавшись в опасной близости, где дыхание становится общим.

— Тебе и не надо никуда уезжать, — тихо ответила я, уткнувшись носом в его шею, которая пахла кожей, солью и чем-то почти родным.

— О, Офелия, ты дурманишь сильнее любого крепкого джина, — прошептал он, поднимая лицо к небу. — Но я, похоже, готов стать пьяницей.

Он прижал меня крепче, надёжнее, словно хотел укрыть собой от всего зла и холода этого мира. Ветер пытался пробраться под плед, но наталкивался на его грудь. Солнце давно скрылось за горизонтом, оставив после себя лишь перламутровый отблеск — небо медленно тускнело, остывая до цвета старого серебра. Внизу шумело море, и откуда-то с равнин доносился плеск позднего ветра.

— Нам пора, поднимается холод, — с неохотой сказал Лоренц, отступая на шаг. Но прежде, чем разомкнуть объятие, он заботливо укутал меня плотнее в плед, как ребёнка, которому не доверяют самого себя.

Я закусила губу, глядя ему вслед. Его спина казалась крепкой, надёжной — такой, за которой не страшно стоять перед врагом. В воображении рождалась картинка: напряжённые мышцы под рубашкой, лёгкий изгиб лопаток, как у зверя перед прыжком. Лоренц тянул засов ворот, и я знала, что даже в этой бытовой суете он не оставит меня ни на миг без своей защиты.

Но тут в голову ударило воспоминание.

Каморка под лестницей. Утренний полумрак. Нивар. Его руки. Его голос. Мгновение, которого не должно было быть, но оно всё ещё пульсировало где-то под кожей. И сейчас, на фоне ласки Лоренца, всё это отозвалось холодной дрожью. Внутренний голос вдруг закричал: что ты делаешь?

Что было тогда — работа? Или предательство? Что сейчас — дружба или попытка сбежать от самой себя? Не слишком ли быстро всё случается?

Но я так устала задавать себе вопросы, на которые не знаю ответов. Мир, в который меня бросили, уже давно отказался от чёткого понятия приличий. Здесь не было правил. Были только чувства. Были только люди. И те моменты, когда всё, что ты хочешь — просто остаться рядом.

Я глубоко вздохнула, будто стараясь выдуть из себя всю эту тревогу. Когда Лоренц подошёл ко мне, я взглянула на него с виноватой, почти застенчивой улыбкой.

— Всё в порядке, ласточка? — спросил он тихо, присматриваясь.

Я кивнула. Неуверенно. Но кивнула.

Потому что хотела верить — да, всё действительно в порядке. Пока он рядом — всё будет в порядке.

Я молча кивнула, не доверяя голосу, и пошла за Лоренцем, словно ведомая его уверенностью, за которую так отчаянно хотелось уцепиться. Внутри всё было тревожно и шумно, как в пасмурный день перед бурей, — мысли путались, натыкались друг на друга, скатывались с гладких ответов, стоило им показаться.

Мне казалось, что я уже почти поняла, что мне делать, кто я, чего хочу. Но каждый раз, стоило мне прикоснуться к этому знанию, оно исчезало, как пар над кипящей чашкой. От этого становилось жутко: я теряла контроль над собственной жизнью, над телом, над желаниями — и оттого хотелось одного: тишины.

Тишины и дороги домой.

Лоренц снял с моих плеч плед с привычной заботой и унёс его в подсобку маяка. Скрип той самой двери — немного жалобный, немного ворчливый — снова прошёлся по нервам. Я уселась на заднее сиденье мотоцикла, сцепив пальцы в замок, будто в этой хватке могла удержать себя от распада.

Он задержался. Я наблюдала за ним — за тем, как он идёт ко мне в отблесках уходящего дня. Его походка была уверенной, плечи расправлены, как у человека, знающего цену своей силе, но не кичащегося ею. Он шёл не спеша, будто не хотел покидать это место. Голова — чуть приподнята, взгляд — в упор, поверх моей головы, куда-то в самую даль, закраину неба.

Ветер трепал его волосы — эти каштановые пряди, в которых остались отблески солнца. Они золотились, словно нити, вплетённые в ткань заката. Он не убирал их с лица, будто ветер был ему другом, а не помехой.

Я смотрела на него, и казалось, что в этом человеке сплелись и вечерняя сила дня, и ночная нежность сумерек. Он был как граница света и тьмы — место, где всё начинается и всё кончается.

А над нами небо выцветало в синий. Солнце ушло, оставив только золотое послесловие на горизонте — яркое, как вспышка воспоминания. Первые звёзды появились одна за другой, дрожа в высоте, как если бы кто-то зажигал фонари на пути к мечтам — тем самым, что, может быть, сбудутся. Или не сбудутся никогда.

Но сейчас мне было всё равно. Я просто хотела, чтобы мотоцикл взревел и унёс меня прочь — туда, где будет тише. Туда, где не надо будет разбираться, что значит прикосновение, и что за ним стоит.

* * *

Спустя сорок минут мы всё ещё стояли возле моего подъезда. Никак не могли расстаться. Каждый раз, когда я уже собиралась выдохнуть прощальное «ну всё, я пошла», Лоренц вдруг вспоминал ещё одну тему, набрасывал очередную искру в наш разговор — и я, как мотылёк, летела на этот свет. Он был слишком интересен, чтобы просто отпустить его. Слишком живой, слишком настоящий, слишком неравнодушный.

В голове свербила крамольная мысль: пригласить его наверх, открыть бутылку чего покрепче, закутаться в мягкий вечер, обсудить что-нибудь всерьёз — до самой полуночи, а то и до рассвета. Но одновременно я чувствовала себя выжатой до последней капли. За этот день во мне произошло столько всего, что и неделя бы не вместила: смех, слёзы, встречи, признания, прикосновения, маяк, мысли, ветер, вопросы. Казалось, если сейчас не залезу в горячую ванну, тело начнёт рассыпаться прямо на глазах.

Я уже открыла рот, чтобы сказать: «Останься», — но он опередил.

— Всё, моя яркая канарейка, мне надо бежать, — сказал Лоренц, и в его голосе слышалась та самая смесь легкости и досады, которая возникает, когда уезжаешь не потому, что хочешь, а потому, что так надо.

Прежде чем я успела опомниться, он уже отступил на шаг, а потом на два, увеличивая расстояние между нами. Его взгляд на прощание был долгим, но решительным. И вот уже звук мотоцикла, знакомый и немного печальный, раскатился по улице, смешался с дыханием ветра и растворился где-то в сумраке Верхнего города.

Я осталась одна. Под тусклым фонарем. Пахнущая вечерним воздухом и солью от моря. И с полным, как набат, сердцем.

В голове снова закрутились мысли. О нас. О нём. О себе. О том, как легко было бы просто жить, если бы не все эти «если бы».

Загрузка...