Глава VIII

Оказавшись у себя, в прохладе роскошных апартаментов, я небрежно бросаю свёрнутый в пакет пиджак куда-то в угол. Он с шорохом падает на ковер с восточным узором, словно кусок вчерашнего дня, который уже не хочется вспоминать.

Я прохожу по лакированному паркету, срываю с себя перчатки и почти с разбегу падаю на бархатное покрывало кровати. Хлопок подушки глушит крик — и я сдавленно, злободушно, как ребёнок, кричу в неё, пряча лицо от высоких зеркал и мягкого света, падающего из окон.

Сил моих нет! Ни на анализ, ни на попытку понять, что, собственно, происходит между мной и графом Волконским. Он как надлом в фарфоре — кажется гладким, а на деле всё хрустит внутри.

Переворачиваюсь на спину. Глубоко выдыхаю. Потолок — высокий, белоснежный, с лепными карнизами, тонкой живописью по углам. Смотрю в завитки и розетки из гипса, будто надеясь, что они подскажут мне смысл всех этих бессвязных поступков. Потом взгляд скользит — и останавливается на пакете с пиджаком.

Идея приходит внезапно.

Нижний город.

Сначала кажется бредовой. Потом — правильной. Внутри сразу становится легче. Мне хочется туда, в узкие улочки, где пахнет копотью, кожей и хлебом. Где не носят перчаток, а смотрят в глаза.

И да, я ведь даже не попрощалась с дядюшкой Демьяном — тем самым, кто дал мне временную работу, когда всё в мире казалось гулкой пустотой.

Я подхожу к гардеробу, отворяю створки, скользя пальцами по шелкам и тафте. Выбираю скромное серое платье — без кружева, без жемчуга. Завязываю пояс на один оборот, перед зеркалом растрёпываю волосы, собирая из верхней половины волос небрежный пучок.

Из нижнего ящика вытаскиваю старые, грубые кожаные ботинки, в которых сюда приехала. Они пахнут сажей, как память о других улицах.

Перекидываю через плечо дорожную сумку, кладу в неё пачку ассигнаций и крестик, с которым никогда не расставалась. На всякий случай.

С шумом распахиваю массивную подъездную дверь и выбегаю — и тут же врезаюсь в Лоренца. У него в руках моя сумочка, а лицо выражает смесь удивления и лёгкой тревоги.

— Что ты?.. — начинаю я, поднимая глаза.

— Ты оставила её в саду. Святой Род… — он переводит взгляд на мой вид. — Ты собралась в Нижний город? Одна?

Я расправляю плечи.

— Разумеется, одна. Я там выросла, Лоренц. Я знаю эти улицы как свои пять пальцев.

— Всё понимаю. Но ты туда не поедешь одна, — говорит он твёрдо и резко вытягивает руку, загораживая путь. — И не на этой… карете благополучия.

Мы оба переводим взгляд на блестящий автомобиль у подъезда. Машина — как знак статуса. И в этом статусе я — пленница.

— Хорошо, — фыркаю я. — И как ты себе это представляешь?

Он довольно улыбается, делает шаг в сторону и взглядом указывает за угол.

Я иду следом — и вижу.

— Электровелосипед? — недоверчиво спрашиваю я, чуть подтрунивая над баронским сыном.

— Мотоцикл, Офелия, — с преувеличенной усталостью закатывает глаза Лоренц. Он уверенно подходит к этой махине и легко перекидывает ногу, садится и оборачивается ко мне, подзывая глазами.

Со скепсисом я смотрю на молодого человека, вздыхаю… и забираюсь за ним.

— Обними меня. Не бойся, держись крепче.

Руки мягко обвивают его талию, стараясь держаться в рамках приличия. Тело напрягается, но стоит мотору зарычать, как всё меняется. Я вжимаюсь в него — крепко, как будто он и правда защита — и не отпускаю до конца поездки.

Забавно — нет, горько — наблюдать, как пейзажи меняются буквально за считанные минуты. Дома, окна, вывески, даже свет в воздухе — всё становится другим. В Верхнем городе фасады сияют отблесками новизны и газового света, а здесь, внизу, краска облезла, углы домов закруглились от времени, а из окон тянет кухонным дымом и печной гарью.

Мы съезжаем по извилистому серпантину, мотоцикл гудит, как нетерпеливый зверь, и я замечаю, как взгляды прохожих меняются. Стоит только приблизиться к мосту через реку, отделяющему Верхний город от Нижнего, как люди начинают смотреть иначе. Словно вниз смотрят не только по топографии, но и по сути — сквозь нас, поверх, мимо. И всё же, здесь, среди пыли, есть лица, в которых столько человеческого света, что становится стыдно за наши люстры наверху.

Если бы это было в моих силах, я бы сгладила эту границу. Стерла бы эту линию между «лучше» и «хуже», между «заслуживает» и «не положено».

Сколько талантливых, добрых людей проживают здесь свои лучшие годы, и никто никогда не узнает, кем бы они могли стать. Сколько великих умов рождаются в этих закоулках — и умирают там же, не получив ни шанса, ни возможности. Ни даже простого школьного наставника, который бы увидел в них искру.

— Лоренц, — бросаю я резко, как только мы останавливаемся у нижнегородской ратуши, — у тебя есть связи в школе Нижнего города?

Я спрыгиваю с мотоцикла, и ботинок с хрустом касается камня. Земля под ногами кажется непривычно неподвижной после дороги, и я на миг теряю равновесие, заваливаясь в сторону. Лоренц — с тёплой усмешкой — легко придерживает меня за локоть.

— Смотря какие тебе нужны связи, — морщит лоб, чуть щурится на солнце, сползающее между карнизами. — Что за дело?

— Я хочу помочь одному ребёнку, — я подхожу ближе, почти на вдохе. — Одному из тех, кто заслуживает другого будущего, который блестяще учится, но у него нет ни протекции, ни денег.

Лоренц кивает, и его пальцы привычно убирают выбившуюся прядь за ухо. Смотрит на свои ботинки, будто вспоминает.

— Ну, вообще, можем заехать в школу в Заводском районе и, если я не ошибаюсь, выпуск довольно скоро. Оттуда — либо в верхние университеты, либо… — он пожимает плечами, — либо в пабы. Или на склад.

Я поджимаю губы. Пабы или кафедра. Печь или лаборатория. Как всё решается на перекрёстке.

— А почему бы не построить университет прямо здесь? В Нижнем городе?

Он усмехается, словно уже слышал это.

— А ты готова платить зарплату верхнегородским преподавателям? Или знаешь, где найти нижнегородских, которые сойдут за докторов наук? — Лоренц склоняет голову. — Я и сам об этом думал. Спрашивал отца. Там, наверху, всё не так просто. У них свой академический мир, свои гильдии, свои правила.

Я вздыхаю, чувствуя, как лицо медленно наливается разочарованием. И всё же, не сдерживаю улыбки.

— Ну и прекрасно. Значит, пойдём по моей схеме.

Лоренц вскидывает брови.

— Ты что-то задумала?

— Ты даже не представляешь, насколько.

Лоренц смеётся и подходит ко мне. Его рука легко обвивает мою шею, он склоняется и начинает мягко взъерошивать мне волосы.

— Откуда столько идей в этой светлой головке! — шутит он, почти ласково, с тем особым теплом, что оставляют друзья детства.

— Прекрати! — смеюсь я, вырываясь из его хватки. В носу щекотно от кожи и табака, его запястье пахнет лимонадом и маслом для машины. Я игриво толкаю его в грудь — он делает шаг назад с театральным возмущением, а я отбегаю и вдруг срываюсь в лёгкий бег вниз по улице.

Я бегу — и впервые за долгое время ощущаю себя живой. Ветер играет с полами моего платья, каменная мостовая отзывается глухим эхом под подошвами. Поначалу оглядываюсь, проверяя расстояние между нами, но потом смотрю только вперёд. За спиной слышу, как Лоренц с напускной злостью бросает:

— Поймаю тебя, Офелия, — и тебе несдобровать! — и я почти слышу его смех, лёгкий, звонкий, словно праздник на площади.

Добегаю до мастерской — угловой домик с облупленными ставнями и вывеской «Обувная лавка Демьяна», знакомой мне с детства. Я, запыхавшись, распахиваю дверь, и тут же раздаётся звон колокольчика, цепляющий воздух медной нотой.

Помещение встречает меня знакомым уютом: запахи кожи, замши, старого дерева и немного клея. Полки по стенам увешаны обувью всех мастей: от дамских ботиночек с пуговками до крепких кирзовых сапог, натёртых до блеска. В центре — массивный дубовый стол, устланный кусками шкуры, шилом, нитками и картонными лекалами.

Из-за стола выглядывает седая голова — очки съехали на нос, глаза прищурены, но в следующее мгновение расплываются в доброй, почти отцовской улыбке.

— Офелия, дочка моя, — голос его охрипший, но тёплый, будто старый самовар. Он поднимается и идёт ко мне, разводя руки, — да где же ты пропадала? Я уж начал тревожиться.

Я бросаюсь ему навстречу, и его объятия пахнут мастикой и временем. Его ладони — тёплые, мозолистые, уверенные.

Следом заходит Лоренц. Он забывает пригнуться, и его макушка задевает колокольчик, заставляя тот пискнуть тонким испугом. Демьян отстраняется, и в воздухе мгновенно возникает лёгкое напряжение. Он выпрямляется, словно военный на построении, и говорит уже иначе — ровнее, почтительнее:

— Граф Винтерхальтер… прошу простить, не знал, что вы… э-э… будете с визитом.

Лоренц отмахивается от церемоний с широкой улыбкой:

— Я не как граф, старина. Я с Офелией. Просто за компанию.

Мгновение — и всё разряжается. Демьян снова становится прежним: глаза смеются, плечи расслаблены. Он хлопает меня по плечу и говорит с привычной хрипотцой:

— У тебя, дочка, друзья знатные. Держись за таких. Я так понимаю, ты выбралась из Нижнего города? Верхний город может быть холодным, но если в нём у тебя есть такой человек — ты уже не одна.

Я киваю и, по-хозяйски проходя вглубь мастерской, кричу с кухонной зоны:

— Да, дядюшка, я выбралась. Может, и не навсегда, но хоть на время.

Ставлю пузатый чайник на старую керосинку. Мягкое пламя светится, будто согревает не только руки, но и память.

Небольшая кухонька дышала теплом и старым деревом. Стены, потемневшие от времени, были выложены тесом, а потолок — закопчен и прочерчен балками. В центре стоял большой стол, отполированный годами и руками, окружённый неровными стульями. Над ним висела кованая люстра с подсвечниками — свечи в ней чуть покачивались, будто дышали вместе с домом. У стены — старая печь, чугунная. Шкафы, местами скрипящие, хранили простую посуду и крупу в стеклянных банках. Всё это не казалось бедным — скорее, настоящим, живым, как фото из старого альбома.

Я вернулась из кухни в основную мастерскую, сжимая заваренный чай в ладонях, который тотчас поставила на стол, но сразу же заговорила, как будто надеялась, что слова помогут облегчить ту вину, которая горела во мне:

— Прости, что не сообщила сразу. Всё получилось внезапно. Я… я принесла тебе немного денег. Ты сможешь сделать ремонт, купить новый станок, и…

Я уже тянусь к сумке, нащупывая пачку, как вдруг на мои руки опускаются его — крепкие, костлявые, с затвердевшими суставами, пахнущие кожей и временем.

— Дочка… не надо, — тихо, спокойно, как-то почти торжественно. — Я живу в достатке. Мне больше не нужно.

— Но, дядюшка… — я опускаюсь на ближайшую табуретку. — Пожалуйста. Позволь мне хоть чуть-чуть помочь. Ты ведь мне помог. Больше, чем кто-либо.

Он улыбается широко и искренне — так, что даже морщины на лице разглаживаются. И в этой улыбке я вдруг замечаю новые прорехи в зубах. Что-то в груди надламывается. Глаза наполняются влагой, и первая слеза медленно скатывается вниз по щеке.

Сердце сжимается. Воздух становится плотнее, тени в углах мастерской как будто сгущаются, будто сама комната откликнулась на мою боль. А он всё так же смотрит — с лаской, но и с непоколебимой стойкостью.

— Девочка моя… не стоит. Ты мне помогла сполна, дочка, я о большем и мечтать не мог.

Но я не сдаюсь. Я вытаскиваю деньги и почти со слезами на глазах протягиваю:

— Возьми. Пожалуйста, Демьян. Хоть немного. Хоть ради меня.

Он молчит, и в этом молчании — долгие годы жизни, много потерянного, много прощённого. Потом всё же вытягивает одну купюру и, улыбнувшись с иронией, говорит:

— Ну что ж. На хлеб хватит.

Он неспешно уходит обратно на кухню, оставляя меня одну со своими чувствами. И я, наконец, отпускаю сдерживаемое и сажусь на табуретку Слёзы катятся тихо, по одной, как дождь по стеклу. Я поднимаю глаза к потолку, будто ища там ответ, и в этот момент чувствую движение.

На колени передо мной опускается Лоренц. Он смотрит снизу вверх — мягко, внимательно — и большим пальцем бережно стирает каплю с моей щеки.

— Ну ты чего, сладкая, — его голос низкий, почти шепот, и в нём нет ни капли жалости, только тепло.

Он приобнимает меня за колени, а потом наклоняется ближе и тихо говорит:

— Я прослежу, чтобы ему привезли новый станок. Хороший. Тихий. Надёжный.

Я не успеваю ничего сказать — он уже откуда-то достаёт вторую табуретку, садится рядом, берёт меня под плечо, прижимает к себе. Его рука ложится мне на спину — широкая, крепкая, будто созданная для того, чтобы сдерживать бури. А его голос, едва слышный, шепчет мне в ухо слова, которые не требуют ответа.

Я зарываюсь в его тепло, будто в старое одеяло, и постепенно слёзы утихают. Мир за стенами этой мастерской всё ещё жесток и несправедлив, но здесь, на этом островке между старой печью и чайником, в обнимку с тем, кому я небезразлична — всё кажется немного тише. И легче. И по-настоящему живым.

Меня будто ударило двойной дозой какого-то тёплого, густого чувства. Оно разлилось в груди, как горячий чай с вареньем в зимнюю стужу. Глядя на Демьяна, я не могла поверить, что на свете всё ещё существуют такие люди — добрые, бескорыстные, молчаливо поддерживающие. За всё время, что я знала его, он ни разу не попросил ничего взамен. Только желал мне счастья. И даже тогда, когда выручка едва позволяла оплачивать аренду лавки и закупать кожу, он продолжал платить мне пусть скромную, но честную зарплату. Чтобы я могла снимать комнату. Чтобы не чувствовала себя ничьей обузой.

— В груди так жмёт, Лоренц… — прошептала я хрипловато и уткнулась носом в его плечо. Ткань рубашки пахла улицей, кожей, чем-то свежим, как весенний ветер.

— Это душа, Офелия, — тихо сказал он. Одна рука мягко обняла меня со спины, а большой палец его ладони неторопливо гладил моё плечо. Движение было почти неощутимым, но именно оно в этот момент сдерживало всё то, что могло снова прорваться наружу.

Из кухни вдруг появляется сам Демьян, с самодельным бумажным пакетом, из которого торчат ещё тёплые крендели.

— Ну что вы тут сели, как на панихиде? Кренделя сами себя не съедят! — шутит он, но в его глазах — тёплая забота, как у дедушки, застукавшего внуков за слезами.

Мы с Лоренцем переглядываемся. Я улыбаюсь сдержанно, почти по-детски, вытираю ладонью остатки слёз.

Оставшиеся два, а может, и все три часа растворились в уютной суете старой мастерской. За окном медленно стекало багряное солнце, а внутри звучал голос Демьяна — чуть сиплый, певучий, с характерной нижнегородской интонацией. Он рассказывал про самые нелепые заказы за свою жизнь: как ему однажды пришлось шить левый ботинок на два размера больше правого, потому что заказчик врал жене про драку и не хотел признавать подагру.

В другой раз — кто-то пытался заказать пару сапог… для козы. Была и история о том, как он по ошибке пришил к подошве подкову и не заметил, пока клиент не зашёл к нему в лавку с грохотом.

Смеялись мы долго. А потом пошли сплетни. Про миссис Дюплентан — сварливую вдову с шилом вместо языка. Один из её бестолковых сыновей недавно словил пулю в колено — сам напросился, лез куда не следовало. Второму почти выбили все зубы на подпольных боях. Всё потому, что ни один из них не имеет шанса на иное. И таких здесь — сотни.

Мне больно за них. Не потому, что они плохие — а потому что они просто… плод. Плод того, что годами высевает Нижний город. Сырой, бедный, запущенный. Лишь единицы могут вырасти вопреки. Слава Роду, что сегодня за этим столом со мной — именно такие. Лица, от которых становится светлее.

Когда за окном стало чуть более шумно, все начали выходить с работы и идти домой, Лоренц, глядя на часы, напомнил мне о школе. Я кивнула. Медленно поднялась из-за стола, подошла к Демьяну и обняла его крепко, как обнимают того, кто был с тобой в самую трудную зиму.

— Береги себя, дочка, — тихо сказал он мне в макушку.

Лоренц тоже не ушёл без объятий. Правда, для этого ему пришлось немного склониться. Демьян воспользовался моментом и что-то прошептал ему на ухо — серьёзно, почти как приказ.

Лоренц рассмеялся, хлопнул его по плечу и, пожав руку, ответил:

— Можете на меня положиться.

И в этот миг мне показалось, что между ними проскочило что-то большее, чем просто дружелюбие. Что-то, похожее на старую, честную мужскую клятву.

Мы с Лоренцем вышли из обувной лавки и направились в сторону школы. Воздух стал прохладнее, в нём витала вечерняя тишина, пропитанная запахом сырого камня и старых крыш. Я будто отдалилась от действительности — ноги шли по мостовой, а разум парил где-то высоко, меж выцветших воспоминаний. На моём лице играла умиротворённая, почти детская улыбка.

— О чём думаешь, Офелия? — спросил Лоренц, скосив на меня внимательный взгляд.

Я лениво перевела глаза на него, а затем подняла голову к темнеющему небу, где робко загорались первые звёзды, хотя солнце еще не покинуло свои владения, словно кто-то за ширмой ставил свечи в хрустальных фонарях.

— Думаю… о том, как мне повезло встретить таких людей, как Демьян. И как тебя, Лоренц, — прошептала я, чувствуя, как внутри разворачивается тёплый сверток благодарности.

Он улыбнулся — так мягко, так искренне, как будто услышал нечто очень важное.

— Мне тоже повезло встретить тебя, Офелия.

Мы уже почти подошли к ратуше, когда он вдруг остановился и удивлённо прищурился:

— А где твоя сумка?

Я пожала плечами и хитро усмехнулась. Мой взгляд сам собой скользнул назад, в сторону обувной мастерской. Кажется, я оставила её на старом деревянном стуле у плиты, рядом с расставленными кружками.

— Всё с тобой ясно, — он покачал головой, но без осуждения — с тем весёлым, почти братским участием, каким провожают рассеянных девчонок, забывших перчатки на балу.

И правда, мне стало так легко на душе. Будто я сделала что-то очень простое, но долго откладываемое — помогла, не ожидая ничего взамен. Я и представить не могла, насколько сладко и естественно чувствовать себя нужной.

Как странно, что счастье гораздо проще приходит к тем, у кого есть деньги… И как горько, что без них оно почти всегда остаётся недоступной роскошью.

* * *

Школа Нижнего города встретила нас своей сдержанной, почти монастырской тишиной. Высокое, прямоугольное здание цвета мокрого асфальта, прошитое узкими окнами, будто шрамами времени, стояло безмолвным стражем воспоминаний. Её фасад не изменился с тех самых пор, как я впервые перешагнула её порог много лет назад — в тугом платье, с косичками и тетрадью в руках.

— Я училась здесь, — тихо проговорила я, словно боясь потревожить прошлое. Сердце дрогнуло. Какое-то щемящее чувство обдало грудь, как ветреный мартовский воздух.

Мы вошли внутрь. Коридоры — прямые, пахнущие известкой и чернилами — потемнели от надвигающегося вечера. Знакомый звон плитки под ногами отозвался эхом в груди. На стенах — картины учеников, старые фотографии с балов, спортивных состязаний, походов в горы. Я вдруг увидела своё лицо на одном из снимков — в заднем ряду, с зажатым букетом и слишком серьёзным взглядом. Как же давно это было.

Нас встретила массивная дверь с табличкой «Директор: Теодор Циммермах». Я постучалась, и через мгновение мы вошли в просторный кабинет.

Директор был мужчиной лет шестидесяти пяти, высокий, худощавый, с аккуратно подстриженной бородкой и тихим благородным голосом. Его волосы были уже полностью седыми, но в глазах всё ещё жила внимательность учителя, читающего учеников, как книги. На носу полукруглые очки, строгий тёмный костюм, галстук, затянутый до самого подбородка — всё в нём говорило о строгости, которой когда-то боялись, но теперь вызывала только уважение.

Он поднял глаза, и когда увидел меня, его лицо слегка прояснилось — будто узнал. Или вспомнил.

Я сделала шаг вперёд и, стараясь говорить уверенно, произнесла:

— Мистер Циммермах, я хотела бы стать спонсором для самого одарённого ученика вашей школы.

Мне казалось, даже воздух в кабинете замер от неожиданности этих слов.

Загрузка...