Оказавшись у себя, в прохладе роскошных апартаментов, я небрежно бросаю свёрнутый в пакет пиджак куда-то в угол. Он с шорохом падает на ковер с восточным узором, словно кусок вчерашнего дня, который уже не хочется вспоминать.
Я прохожу по лакированному паркету, срываю с себя перчатки и почти с разбегу падаю на бархатное покрывало кровати. Хлопок подушки глушит крик — и я сдавленно, злободушно, как ребёнок, кричу в неё, пряча лицо от высоких зеркал и мягкого света, падающего из окон.
Сил моих нет! Ни на анализ, ни на попытку понять, что, собственно, происходит между мной и графом Волконским. Он как надлом в фарфоре — кажется гладким, а на деле всё хрустит внутри.
Переворачиваюсь на спину. Глубоко выдыхаю. Потолок — высокий, белоснежный, с лепными карнизами, тонкой живописью по углам. Смотрю в завитки и розетки из гипса, будто надеясь, что они подскажут мне смысл всех этих бессвязных поступков. Потом взгляд скользит — и останавливается на пакете с пиджаком.
Идея приходит внезапно.
Нижний город.
Сначала кажется бредовой. Потом — правильной. Внутри сразу становится легче. Мне хочется туда, в узкие улочки, где пахнет копотью, кожей и хлебом. Где не носят перчаток, а смотрят в глаза.
И да, я ведь даже не попрощалась с дядюшкой Демьяном — тем самым, кто дал мне временную работу, когда всё в мире казалось гулкой пустотой.
Я подхожу к гардеробу, отворяю створки, скользя пальцами по шелкам и тафте. Выбираю скромное серое платье — без кружева, без жемчуга. Завязываю пояс на один оборот, перед зеркалом растрёпываю волосы, собирая из верхней половины волос небрежный пучок.
Из нижнего ящика вытаскиваю старые, грубые кожаные ботинки, в которых сюда приехала. Они пахнут сажей, как память о других улицах.
Перекидываю через плечо дорожную сумку, кладу в неё пачку ассигнаций и крестик, с которым никогда не расставалась. На всякий случай.
С шумом распахиваю массивную подъездную дверь и выбегаю — и тут же врезаюсь в Лоренца. У него в руках моя сумочка, а лицо выражает смесь удивления и лёгкой тревоги.
— Что ты?.. — начинаю я, поднимая глаза.
— Ты оставила её в саду. Святой Род… — он переводит взгляд на мой вид. — Ты собралась в Нижний город? Одна?
Я расправляю плечи.
— Разумеется, одна. Я там выросла, Лоренц. Я знаю эти улицы как свои пять пальцев.
— Всё понимаю. Но ты туда не поедешь одна, — говорит он твёрдо и резко вытягивает руку, загораживая путь. — И не на этой… карете благополучия.
Мы оба переводим взгляд на блестящий автомобиль у подъезда. Машина — как знак статуса. И в этом статусе я — пленница.
— Хорошо, — фыркаю я. — И как ты себе это представляешь?
Он довольно улыбается, делает шаг в сторону и взглядом указывает за угол.
Я иду следом — и вижу.
— Электровелосипед? — недоверчиво спрашиваю я, чуть подтрунивая над баронским сыном.
— Мотоцикл, Офелия, — с преувеличенной усталостью закатывает глаза Лоренц. Он уверенно подходит к этой махине и легко перекидывает ногу, садится и оборачивается ко мне, подзывая глазами.
Со скепсисом я смотрю на молодого человека, вздыхаю… и забираюсь за ним.
— Обними меня. Не бойся, держись крепче.
Руки мягко обвивают его талию, стараясь держаться в рамках приличия. Тело напрягается, но стоит мотору зарычать, как всё меняется. Я вжимаюсь в него — крепко, как будто он и правда защита — и не отпускаю до конца поездки.
Забавно — нет, горько — наблюдать, как пейзажи меняются буквально за считанные минуты. Дома, окна, вывески, даже свет в воздухе — всё становится другим. В Верхнем городе фасады сияют отблесками новизны и газового света, а здесь, внизу, краска облезла, углы домов закруглились от времени, а из окон тянет кухонным дымом и печной гарью.
Мы съезжаем по извилистому серпантину, мотоцикл гудит, как нетерпеливый зверь, и я замечаю, как взгляды прохожих меняются. Стоит только приблизиться к мосту через реку, отделяющему Верхний город от Нижнего, как люди начинают смотреть иначе. Словно вниз смотрят не только по топографии, но и по сути — сквозь нас, поверх, мимо. И всё же, здесь, среди пыли, есть лица, в которых столько человеческого света, что становится стыдно за наши люстры наверху.
Если бы это было в моих силах, я бы сгладила эту границу. Стерла бы эту линию между «лучше» и «хуже», между «заслуживает» и «не положено».
Сколько талантливых, добрых людей проживают здесь свои лучшие годы, и никто никогда не узнает, кем бы они могли стать. Сколько великих умов рождаются в этих закоулках — и умирают там же, не получив ни шанса, ни возможности. Ни даже простого школьного наставника, который бы увидел в них искру.
— Лоренц, — бросаю я резко, как только мы останавливаемся у нижнегородской ратуши, — у тебя есть связи в школе Нижнего города?
Я спрыгиваю с мотоцикла, и ботинок с хрустом касается камня. Земля под ногами кажется непривычно неподвижной после дороги, и я на миг теряю равновесие, заваливаясь в сторону. Лоренц — с тёплой усмешкой — легко придерживает меня за локоть.
— Смотря какие тебе нужны связи, — морщит лоб, чуть щурится на солнце, сползающее между карнизами. — Что за дело?
— Я хочу помочь одному ребёнку, — я подхожу ближе, почти на вдохе. — Одному из тех, кто заслуживает другого будущего, который блестяще учится, но у него нет ни протекции, ни денег.
Лоренц кивает, и его пальцы привычно убирают выбившуюся прядь за ухо. Смотрит на свои ботинки, будто вспоминает.
— Ну, вообще, можем заехать в школу в Заводском районе и, если я не ошибаюсь, выпуск довольно скоро. Оттуда — либо в верхние университеты, либо… — он пожимает плечами, — либо в пабы. Или на склад.
Я поджимаю губы. Пабы или кафедра. Печь или лаборатория. Как всё решается на перекрёстке.
— А почему бы не построить университет прямо здесь? В Нижнем городе?
Он усмехается, словно уже слышал это.
— А ты готова платить зарплату верхнегородским преподавателям? Или знаешь, где найти нижнегородских, которые сойдут за докторов наук? — Лоренц склоняет голову. — Я и сам об этом думал. Спрашивал отца. Там, наверху, всё не так просто. У них свой академический мир, свои гильдии, свои правила.
Я вздыхаю, чувствуя, как лицо медленно наливается разочарованием. И всё же, не сдерживаю улыбки.
— Ну и прекрасно. Значит, пойдём по моей схеме.
Лоренц вскидывает брови.
— Ты что-то задумала?
— Ты даже не представляешь, насколько.
Лоренц смеётся и подходит ко мне. Его рука легко обвивает мою шею, он склоняется и начинает мягко взъерошивать мне волосы.
— Откуда столько идей в этой светлой головке! — шутит он, почти ласково, с тем особым теплом, что оставляют друзья детства.
— Прекрати! — смеюсь я, вырываясь из его хватки. В носу щекотно от кожи и табака, его запястье пахнет лимонадом и маслом для машины. Я игриво толкаю его в грудь — он делает шаг назад с театральным возмущением, а я отбегаю и вдруг срываюсь в лёгкий бег вниз по улице.
Я бегу — и впервые за долгое время ощущаю себя живой. Ветер играет с полами моего платья, каменная мостовая отзывается глухим эхом под подошвами. Поначалу оглядываюсь, проверяя расстояние между нами, но потом смотрю только вперёд. За спиной слышу, как Лоренц с напускной злостью бросает:
— Поймаю тебя, Офелия, — и тебе несдобровать! — и я почти слышу его смех, лёгкий, звонкий, словно праздник на площади.
Добегаю до мастерской — угловой домик с облупленными ставнями и вывеской «Обувная лавка Демьяна», знакомой мне с детства. Я, запыхавшись, распахиваю дверь, и тут же раздаётся звон колокольчика, цепляющий воздух медной нотой.
Помещение встречает меня знакомым уютом: запахи кожи, замши, старого дерева и немного клея. Полки по стенам увешаны обувью всех мастей: от дамских ботиночек с пуговками до крепких кирзовых сапог, натёртых до блеска. В центре — массивный дубовый стол, устланный кусками шкуры, шилом, нитками и картонными лекалами.
Из-за стола выглядывает седая голова — очки съехали на нос, глаза прищурены, но в следующее мгновение расплываются в доброй, почти отцовской улыбке.
— Офелия, дочка моя, — голос его охрипший, но тёплый, будто старый самовар. Он поднимается и идёт ко мне, разводя руки, — да где же ты пропадала? Я уж начал тревожиться.
Я бросаюсь ему навстречу, и его объятия пахнут мастикой и временем. Его ладони — тёплые, мозолистые, уверенные.
Следом заходит Лоренц. Он забывает пригнуться, и его макушка задевает колокольчик, заставляя тот пискнуть тонким испугом. Демьян отстраняется, и в воздухе мгновенно возникает лёгкое напряжение. Он выпрямляется, словно военный на построении, и говорит уже иначе — ровнее, почтительнее:
— Граф Винтерхальтер… прошу простить, не знал, что вы… э-э… будете с визитом.
Лоренц отмахивается от церемоний с широкой улыбкой:
— Я не как граф, старина. Я с Офелией. Просто за компанию.
Мгновение — и всё разряжается. Демьян снова становится прежним: глаза смеются, плечи расслаблены. Он хлопает меня по плечу и говорит с привычной хрипотцой:
— У тебя, дочка, друзья знатные. Держись за таких. Я так понимаю, ты выбралась из Нижнего города? Верхний город может быть холодным, но если в нём у тебя есть такой человек — ты уже не одна.
Я киваю и, по-хозяйски проходя вглубь мастерской, кричу с кухонной зоны:
— Да, дядюшка, я выбралась. Может, и не навсегда, но хоть на время.
Ставлю пузатый чайник на старую керосинку. Мягкое пламя светится, будто согревает не только руки, но и память.
Небольшая кухонька дышала теплом и старым деревом. Стены, потемневшие от времени, были выложены тесом, а потолок — закопчен и прочерчен балками. В центре стоял большой стол, отполированный годами и руками, окружённый неровными стульями. Над ним висела кованая люстра с подсвечниками — свечи в ней чуть покачивались, будто дышали вместе с домом. У стены — старая печь, чугунная. Шкафы, местами скрипящие, хранили простую посуду и крупу в стеклянных банках. Всё это не казалось бедным — скорее, настоящим, живым, как фото из старого альбома.
Я вернулась из кухни в основную мастерскую, сжимая заваренный чай в ладонях, который тотчас поставила на стол, но сразу же заговорила, как будто надеялась, что слова помогут облегчить ту вину, которая горела во мне:
— Прости, что не сообщила сразу. Всё получилось внезапно. Я… я принесла тебе немного денег. Ты сможешь сделать ремонт, купить новый станок, и…
Я уже тянусь к сумке, нащупывая пачку, как вдруг на мои руки опускаются его — крепкие, костлявые, с затвердевшими суставами, пахнущие кожей и временем.
— Дочка… не надо, — тихо, спокойно, как-то почти торжественно. — Я живу в достатке. Мне больше не нужно.
— Но, дядюшка… — я опускаюсь на ближайшую табуретку. — Пожалуйста. Позволь мне хоть чуть-чуть помочь. Ты ведь мне помог. Больше, чем кто-либо.
Он улыбается широко и искренне — так, что даже морщины на лице разглаживаются. И в этой улыбке я вдруг замечаю новые прорехи в зубах. Что-то в груди надламывается. Глаза наполняются влагой, и первая слеза медленно скатывается вниз по щеке.
Сердце сжимается. Воздух становится плотнее, тени в углах мастерской как будто сгущаются, будто сама комната откликнулась на мою боль. А он всё так же смотрит — с лаской, но и с непоколебимой стойкостью.
— Девочка моя… не стоит. Ты мне помогла сполна, дочка, я о большем и мечтать не мог.
Но я не сдаюсь. Я вытаскиваю деньги и почти со слезами на глазах протягиваю:
— Возьми. Пожалуйста, Демьян. Хоть немного. Хоть ради меня.
Он молчит, и в этом молчании — долгие годы жизни, много потерянного, много прощённого. Потом всё же вытягивает одну купюру и, улыбнувшись с иронией, говорит:
— Ну что ж. На хлеб хватит.
Он неспешно уходит обратно на кухню, оставляя меня одну со своими чувствами. И я, наконец, отпускаю сдерживаемое и сажусь на табуретку Слёзы катятся тихо, по одной, как дождь по стеклу. Я поднимаю глаза к потолку, будто ища там ответ, и в этот момент чувствую движение.
На колени передо мной опускается Лоренц. Он смотрит снизу вверх — мягко, внимательно — и большим пальцем бережно стирает каплю с моей щеки.
— Ну ты чего, сладкая, — его голос низкий, почти шепот, и в нём нет ни капли жалости, только тепло.
Он приобнимает меня за колени, а потом наклоняется ближе и тихо говорит:
— Я прослежу, чтобы ему привезли новый станок. Хороший. Тихий. Надёжный.
Я не успеваю ничего сказать — он уже откуда-то достаёт вторую табуретку, садится рядом, берёт меня под плечо, прижимает к себе. Его рука ложится мне на спину — широкая, крепкая, будто созданная для того, чтобы сдерживать бури. А его голос, едва слышный, шепчет мне в ухо слова, которые не требуют ответа.
Я зарываюсь в его тепло, будто в старое одеяло, и постепенно слёзы утихают. Мир за стенами этой мастерской всё ещё жесток и несправедлив, но здесь, на этом островке между старой печью и чайником, в обнимку с тем, кому я небезразлична — всё кажется немного тише. И легче. И по-настоящему живым.
Меня будто ударило двойной дозой какого-то тёплого, густого чувства. Оно разлилось в груди, как горячий чай с вареньем в зимнюю стужу. Глядя на Демьяна, я не могла поверить, что на свете всё ещё существуют такие люди — добрые, бескорыстные, молчаливо поддерживающие. За всё время, что я знала его, он ни разу не попросил ничего взамен. Только желал мне счастья. И даже тогда, когда выручка едва позволяла оплачивать аренду лавки и закупать кожу, он продолжал платить мне пусть скромную, но честную зарплату. Чтобы я могла снимать комнату. Чтобы не чувствовала себя ничьей обузой.
— В груди так жмёт, Лоренц… — прошептала я хрипловато и уткнулась носом в его плечо. Ткань рубашки пахла улицей, кожей, чем-то свежим, как весенний ветер.
— Это душа, Офелия, — тихо сказал он. Одна рука мягко обняла меня со спины, а большой палец его ладони неторопливо гладил моё плечо. Движение было почти неощутимым, но именно оно в этот момент сдерживало всё то, что могло снова прорваться наружу.
Из кухни вдруг появляется сам Демьян, с самодельным бумажным пакетом, из которого торчат ещё тёплые крендели.
— Ну что вы тут сели, как на панихиде? Кренделя сами себя не съедят! — шутит он, но в его глазах — тёплая забота, как у дедушки, застукавшего внуков за слезами.
Мы с Лоренцем переглядываемся. Я улыбаюсь сдержанно, почти по-детски, вытираю ладонью остатки слёз.
Оставшиеся два, а может, и все три часа растворились в уютной суете старой мастерской. За окном медленно стекало багряное солнце, а внутри звучал голос Демьяна — чуть сиплый, певучий, с характерной нижнегородской интонацией. Он рассказывал про самые нелепые заказы за свою жизнь: как ему однажды пришлось шить левый ботинок на два размера больше правого, потому что заказчик врал жене про драку и не хотел признавать подагру.
В другой раз — кто-то пытался заказать пару сапог… для козы. Была и история о том, как он по ошибке пришил к подошве подкову и не заметил, пока клиент не зашёл к нему в лавку с грохотом.
Смеялись мы долго. А потом пошли сплетни. Про миссис Дюплентан — сварливую вдову с шилом вместо языка. Один из её бестолковых сыновей недавно словил пулю в колено — сам напросился, лез куда не следовало. Второму почти выбили все зубы на подпольных боях. Всё потому, что ни один из них не имеет шанса на иное. И таких здесь — сотни.
Мне больно за них. Не потому, что они плохие — а потому что они просто… плод. Плод того, что годами высевает Нижний город. Сырой, бедный, запущенный. Лишь единицы могут вырасти вопреки. Слава Роду, что сегодня за этим столом со мной — именно такие. Лица, от которых становится светлее.
Когда за окном стало чуть более шумно, все начали выходить с работы и идти домой, Лоренц, глядя на часы, напомнил мне о школе. Я кивнула. Медленно поднялась из-за стола, подошла к Демьяну и обняла его крепко, как обнимают того, кто был с тобой в самую трудную зиму.
— Береги себя, дочка, — тихо сказал он мне в макушку.
Лоренц тоже не ушёл без объятий. Правда, для этого ему пришлось немного склониться. Демьян воспользовался моментом и что-то прошептал ему на ухо — серьёзно, почти как приказ.
Лоренц рассмеялся, хлопнул его по плечу и, пожав руку, ответил:
— Можете на меня положиться.
И в этот миг мне показалось, что между ними проскочило что-то большее, чем просто дружелюбие. Что-то, похожее на старую, честную мужскую клятву.
Мы с Лоренцем вышли из обувной лавки и направились в сторону школы. Воздух стал прохладнее, в нём витала вечерняя тишина, пропитанная запахом сырого камня и старых крыш. Я будто отдалилась от действительности — ноги шли по мостовой, а разум парил где-то высоко, меж выцветших воспоминаний. На моём лице играла умиротворённая, почти детская улыбка.
— О чём думаешь, Офелия? — спросил Лоренц, скосив на меня внимательный взгляд.
Я лениво перевела глаза на него, а затем подняла голову к темнеющему небу, где робко загорались первые звёзды, хотя солнце еще не покинуло свои владения, словно кто-то за ширмой ставил свечи в хрустальных фонарях.
— Думаю… о том, как мне повезло встретить таких людей, как Демьян. И как тебя, Лоренц, — прошептала я, чувствуя, как внутри разворачивается тёплый сверток благодарности.
Он улыбнулся — так мягко, так искренне, как будто услышал нечто очень важное.
— Мне тоже повезло встретить тебя, Офелия.
Мы уже почти подошли к ратуше, когда он вдруг остановился и удивлённо прищурился:
— А где твоя сумка?
Я пожала плечами и хитро усмехнулась. Мой взгляд сам собой скользнул назад, в сторону обувной мастерской. Кажется, я оставила её на старом деревянном стуле у плиты, рядом с расставленными кружками.
— Всё с тобой ясно, — он покачал головой, но без осуждения — с тем весёлым, почти братским участием, каким провожают рассеянных девчонок, забывших перчатки на балу.
И правда, мне стало так легко на душе. Будто я сделала что-то очень простое, но долго откладываемое — помогла, не ожидая ничего взамен. Я и представить не могла, насколько сладко и естественно чувствовать себя нужной.
Как странно, что счастье гораздо проще приходит к тем, у кого есть деньги… И как горько, что без них оно почти всегда остаётся недоступной роскошью.
Школа Нижнего города встретила нас своей сдержанной, почти монастырской тишиной. Высокое, прямоугольное здание цвета мокрого асфальта, прошитое узкими окнами, будто шрамами времени, стояло безмолвным стражем воспоминаний. Её фасад не изменился с тех самых пор, как я впервые перешагнула её порог много лет назад — в тугом платье, с косичками и тетрадью в руках.
— Я училась здесь, — тихо проговорила я, словно боясь потревожить прошлое. Сердце дрогнуло. Какое-то щемящее чувство обдало грудь, как ветреный мартовский воздух.
Мы вошли внутрь. Коридоры — прямые, пахнущие известкой и чернилами — потемнели от надвигающегося вечера. Знакомый звон плитки под ногами отозвался эхом в груди. На стенах — картины учеников, старые фотографии с балов, спортивных состязаний, походов в горы. Я вдруг увидела своё лицо на одном из снимков — в заднем ряду, с зажатым букетом и слишком серьёзным взглядом. Как же давно это было.
Нас встретила массивная дверь с табличкой «Директор: Теодор Циммермах». Я постучалась, и через мгновение мы вошли в просторный кабинет.
Директор был мужчиной лет шестидесяти пяти, высокий, худощавый, с аккуратно подстриженной бородкой и тихим благородным голосом. Его волосы были уже полностью седыми, но в глазах всё ещё жила внимательность учителя, читающего учеников, как книги. На носу полукруглые очки, строгий тёмный костюм, галстук, затянутый до самого подбородка — всё в нём говорило о строгости, которой когда-то боялись, но теперь вызывала только уважение.
Он поднял глаза, и когда увидел меня, его лицо слегка прояснилось — будто узнал. Или вспомнил.
Я сделала шаг вперёд и, стараясь говорить уверенно, произнесла:
— Мистер Циммермах, я хотела бы стать спонсором для самого одарённого ученика вашей школы.
Мне казалось, даже воздух в кабинете замер от неожиданности этих слов.