Жизнь в Трущобах обладала множеством красок, как бы парадоксально это ни звучало. Я нередко сидела на старой, перекошенной скамейке у пирса, склонившись в раздумьях, словно под тяжестью невидимых оков. Солнце медленно выползало из-за горизонта, окутывая доски пирса и серые дома теплом своих лучей. Каждое утро, когда волны лениво облизывали берег, я позволяла себе мечтать — о большем, чем эта безжалостная рутина, о далёких землях, где никто не гнался бы за мной с угрозами и напоминаниями о долгах.
В эти редкие минуты покоя мне казалось, что море стало единственным другом. Его бескрайние просторы дышали тайной и звали куда-то за горизонт. Я представляла, как однажды соберу узелок с вещами и уйду в плавание, оставив за спиной все страхи и унижения. Иногда мне чудилось, будто море слышит мои думы: то поднимало лёгкую дымку над водой, то шептало ветром, завораживая и маня.
Но реальность всегда настигала слишком скоро — в тяжёлом ритме сапог на булыжной мостовой, в глухом, скрипучем голосе мадам Дюплентан, словно вечно стоящей у меня за спиной. Каждый шорох напоминал об обязанностях, о бремени, которое нельзя сбросить. И всё же пирс оставался моей крошечной крепостью — единственным местом, где я могла спрятаться от серых будней и собрать силы для новой схватки с ними.
Когда мне было лет тринадцать, я часто замечала на этом пирсе одинокого моряка. Он был старше меня вдвое и всегда угрюмо разбирал груз с судна. Казалось, он не улыбался даже собственному отражению в воде. Его суровый облик пугал и одновременно влек, и я подолгу смотрела на него украдкой. Но однажды он вдруг повернулся, и наши взгляды случайно столкнулись. Я так испугалась, что резко дёрнулась и едва не свалилась в воду. И тогда случилось неожиданное — губы моряка дрогнули, и он рассмеялся. Этот смех, такой живой и настоящий, прорвал ледяную оболочку его лица. Мне стало легче, будто на душе разлилось тепло, а мир на миг перестал казаться враждебным.
Мы с ним уже около недели здоровались, когда я наконец решилась подойти к нему ближе и познакомиться. Его звали Добран. Он служил на одном из торговых кораблей, ходивших в Хайвен, и всё время звал меня на борт — хотел показать иной мир, тот, что скрывался за морским горизонтом. Но я боялась. Казалось, стоит ступить на трап, и привычная земля под ногами исчезнет навсегда.
Добран не обижался на мои страхи. Напротив, он всякий раз возвращался с плаваний с каким-нибудь пустяковым подарком: ракушкой странной формы, цветным платком, дешёвой побрякушкой, которая пахла чужой страной. Он не позволял мне погружаться в уныние и улыбался так просто, будто знал, что однажды я всё же отважусь.
Позже оказалось: он вовсе не был одинок. У него был маленький сын и красавица жена, о которых он рассказывал с той особой теплотой, какая редка среди моряков. Каждый его рассказ об их встречах звучал как песня — бодрая, полная жизни.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: бояться было нечего. Я родилась и выросла в этой «коробке» — в самом заброшенном закоулке Нижнего города, где узкие улочки больше напоминали щели между серыми домами. Мне трудно было поверить, что за их пределами существовало что-то иное. Я видела, как другие люди уезжали в дальние края, но не верила, что когда-нибудь сама смогу ступить за черту этой убогой вселенной.
Моё первое настоящее разочарование пришло тогда, когда Добран вдруг исчез. Неделю его не было, потом другую. Месяц я ждала его на пирсе, вглядывалась в лица моряков, и сердце всякий раз болезненно сжималось. Я понимала, что плавание — дело долгое, что море хранит свои капризы и может задержать кого угодно, но ожидание постепенно разъедало меня изнутри. Иногда хотелось узнать, где он живёт, разыскать его семью, спросить хоть слово. Но что-то останавливало. Может, гордость. Может, страх услышать правду.
После очередных тридцати дней мучительного ожидания я всё же решилась подойти к морякам, с которых прежде видела рядом с ним.
— О, да ты та самая девчушка, что всё с Добраном сидела! — смуглый мужчина лет сорока, с небритым лицом и глубокими морщинами у глаз, дружески потрепал мои волосы. — Помню-помню. Он всё о тебе говорил. Мол, заберу её к себе, буду растить как родную. Дочка мне не выпала в судьбе — всё сын да сын, а тут хоть радость какая. Да и пацану веселее будет. Смышлёная ты, девка, смышлёная.
Моряки, перетаскивая тяжёлые деревянные ящики, то и дело прерывали разговоры, бросая друг другу короткие фразы. Поначалу я не сразу уловила смысл, но постепенно понимание стало пробиваться сквозь отдельные слова, скользящие в воздухе. Всё чаще имя Добрана звучало в прошедшем времени.
— Я не понимаю… — губы сами сорвали шёпот, дрогнувший в горле.
Глаза, влажные от подступающих слёз, метались от одного лица к другому, и мужчины виновато опускали взгляды. Никто не спешил сказать прямо, но молчание тянулось, пока один из них, наконец, не произнёс, будто вырвал из себя:
— Его корабль попал в шторм. Вся команда погибла, ушла ко дну вместе с грузом.
Слова разрезали меня, как острый нож. Всё вокруг вдруг стало плоским, ненастоящим — будто в мире разом исчезли краски.
Парень, что был старше меня всего на пару лет, слишком юн, чтобы уметь сочувствовать. Он хмыкнул, лишь пожав плечами на моё отчаяние, и продолжил работу, под неодобрительные взгляды старших. Его равнодушие больно ударило — словно в этой минуте я осознала: смерть одного не остановит чужую жизнь, и даже море не затаит дыхания.
То было моё второе разочарование. Первое — исчезновение Добрана. Второе — понимание: все дорогие нам люди рано или поздно уходят, оставляя только след в сердце, который обжигает и напоминает, ради чего мы ещё держимся за существование. И не только дорогие — даже прохожий, который заденет тебя в спешке плечом и не извинится, преподнесет тебе урок или подаст пример.
С тех пор я пристальнее всматривалась в окружающих. В мадам Дюплентан я видела предостережение: я не хотела такой жизни к старости. В Жизель — искушение и мечту: красота, роскошь, сила над другими. Я искала в людях искру, способную разжечь во мне пламя. Но в этом поиске и таилась моя трагедия: чем усерднее я искала, тем яснее понимала — сама суть жизни есть утрата, бесконечная и неотвратимая.
И всё же именно этот путь привёл меня туда, что прежде существовало лишь в воображении: мягкие перины, шелковая ночная рубашка, солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь тяжёлые гардины. И только боль в бедре и едва уловимое покалывание в висках разрушали иллюзию совершенной картины, напоминая, что в любой роскоши всегда прячется тень.
Я резко распахнула глаза. Веки будто прилипли к коже, а мир, ворвавшийся в сознание, показался слишком ярким. Приподнявшись на локтях, я замерла и начала вглядываться в комнату, в которой очнулась.
Светлый потолок. Широкие окна, где в проёме виднелся кусочек дневного неба — чистого, как нарочно. Большая кровать, застеленная аккуратным бежевым покрывалом. Письменный стол с лампой, которая выглядела так, будто её недавно зажигали. Ничего лишнего: всё строго, упорядоченно, по-хозяйски. Слишком уютно для меня — и слишком безлично. Это явно была комната для гостей, и она казалась мне уже знакомой.
Я попыталась вспомнить, как сюда попала. Но память ускользала: лишь отдельные обрывки мелькали в голове, бессвязные, бесцветные, словно серые облака в небесах. Каждая попытка удержать хоть один фрагмент сопровождалась болью в затылке — тупой, давящей, будто чужая рука сжимала мне голову.
Взгляд случайно наткнулся на зеркало. В отражении — я. Волосы спутаны, глаза широко раскрыты, полные растерянности и… страха. Словно передо мной была незнакомка, заброшенная в чужую жизнь.
Где я сейчас? Что со мной произошло?
Одно из окон было приоткрыто, и лёгкий ветерок скользнул по комнате. Он принёс запах влажной травы и еще цветущих деревьев — чуждо спокойный, обманчиво умиротворяющий.
Я медленно подняла руки. На коже виднелись следы уколов, царапины, синяки. Ладони исчерчены полосами от собственных ногтей — будто я сражалась не с кем-то, а с собой. Сбросив одеяло, я увидела перевязанное бедро. Бинт туго стягивал плоть, а под ним — ныла тянущая, едва терпимая боль.
Попытка встать обернулась вспышкой этой боли. Я прикусила губу, сдерживая стон. Глубоко вдохнула и, опираясь руками, медленно передвинулась к краю кровати. Ветер снова коснулся лица — мягкий, прохладный, словно приглашение: выйди, забудь, оставь всё позади.
На миг я поддалась этой мысли. Как хорошо было бы — просто подняться, выйти за дверь, вдохнуть воздух свободы и забыть. Но воспоминания тянули назад. Последние события казались размазанными, стёртыми нарочно, словно кто-то вычёркивал их из моей памяти, оставляя в награду только пустоту.
Я качнула головой, пытаясь разогнать этот туман. Бинт на бедре напоминал — я всё ещё жива. И если живу, значит, борюсь. Даже если всё вокруг погружается во тьму.
Предприняв новую попытку встать с кровати, я осторожно опустила одну ногу на пол, когда дверь распахнулась, и в комнату вошла Елена с подносом в руках.
— Родова борода, да ты очнулась! — воскликнула она, поспешно опустила поднос на тумбочку и кинулась ко мне. Её руки ловко, но безжалостно втолкнули меня обратно в постель, укрыли одеялом. — Вот! — она протянула стакан с мутноватой жидкостью. — Это тебе нужно выпить.
Жажда тут же сжала горло, но я замялась: коричневатая субстанция внутри казалась подозрительной, почти зловещей.
Елена заметила моё недоверие и сурово свела брови:
— Не капризничай. Это особый настой из зверобоя и девясила. Вернёт тебе силы, а то ты совсем измоталась.
Я глубоко вдохнула и решилась. Горечь напитка развернулась во рту таким ударом, что меня едва не вырвало. Я с трудом удержала жидкость внутри и опустила стакан, чувствуя, как руки мелко дрожат. Елена удовлетворённо кивнула, словно одержала маленькую победу.
— Вот умница! — сказала она, поправляя мне подушку. — Ещё вчера выглядела хуже полуночницы, а сегодня посмотрите на нее — хоть румянец появился.
С её уст это звучало так, будто речь шла не о болезни, а о поединке, в котором я участвовала помимо своей воли. Я закрыла глаза, прислушиваясь к её словам. Забота Елены, искренняя и простая, согревала надеждой: может быть, совсем скоро я снова поднимусь на ноги.
Она дождалась, пока я осушу стакан, затем убрала его на тумбу, поправила одеяло и села рядом.
— Ах, деточка… как же я рада, что ты очнулась, — прошептала она, глядя на меня так, будто могла заплакать в любую секунду. — Врач говорил, что тебе нужен максимальный покой.
— Елена, — я осторожно коснулась её предплечья. — Что произошло? Как мы вернулись? И… — в груди похолодело, но вопрос всё равно сорвался с губ: — где Нивар? Как он себя чувствует?
Её лицо мгновенно потемнело. Она отвела взгляд, будто хотела уберечь меня от правды, но потом всё же выдохнула:
— О, деточка моя… вам столько пришлось вынести. Его Светл… Сиятельству… пришлось оставить тебя, когда ты потеряла сознание. В подвале… — её голос дрогнул, и она прикусила губу. — У него не было иного выхода…
Далее Елена, прерываясь и подбирая слова, пересказала всё, что узнала со слов врача, иногда добавляя свои домыслы, чтобы картина выглядела яснее.
Нивар, едва открыв железную решётку, был вынужден, опираясь на единственную уцелевшую ногу, выбираться из подвала, скрытого в развалинах на окраине города. Те руины походили на кладбище камня: серые обломки кирпичей, треснувшие стены, заколоченные проёмы, где когда-то были окна. Казалось, само место вытравлено временем из памяти людей. Туда не ступала чужая нога, туда не доносился обычный городской шум — будто все звуки и краски мира застревали в лабиринте заброшенности.
— Вам, деточка, несказанно повезло, — с дрожью в голосе заметила Елена. — Будь у этого изверга соучастники, не здесь сидела бы я перед тобой, а на кладбище…
Граф перевязал себе ногу оторванным лоскутом рубашки и, хромая и оставляя за собой кровавый след, добрался до дороги, надеясь лишь на милость случая — что кто-нибудь заметит одинокого мужчину в порядочном костюме, перепачканном кровью. Он сначала пытался идти вдоль тракта, но вскоре силы оставили его. Нивар осел на обочину, опустив голову в дрожащие руки.
Прошло около полутора часов. И только тогда по той дороге, почти забытой людьми, показалась машина. Ею управлял доктор — тот самый, что когда-то тщетно пытался спасти жизнь императору в театре. Он ехал на вызов за город и, ведомый собственным предчувствием, повернул на старую дорогу. И вот, чудо, именно там его взгляд упал на графа Волконского. Тот был в полубессознательном состоянии, лицо его запеклось от крови, костюм висел лоскутами, но в его облике ещё угадывалось величие, которое не сломила даже смерть.
Мужчина мгновенно понял: промедли он ещё немного — и конца не миновать. Опыт военного врача не подвёл: он выскочил из машины и бросился к пострадавшему. У графа был открытый перелом большеберцовой кости, кровь уходила с каждым ударом сердца, два сломанных ребра давили на лёгкие, и потому голос его звучал глухо, как будто из иного мира. Но даже тогда Нивар нашёл в себе силы назвать моё имя и шёпотом объяснить, где я нахожусь.
— Собственно, — Елена склонила голову, её голос стал едва слышным, — доктор и вытащил тебя из подвала, потом усадил вас обоих в машину и привёз сюда, в поместье. Он оказал помощь и тебе, и графу. Но… — её взгляд потяжелел, остановился на окне, за которым ветер шевелил листву. — Господин Волконский с тех пор так и не пришёл в себя. С того самого мгновения, как его голова коснулась подушки, он лежит безмолвно, словно погружённый в иное, недоступное нам с тобой царство.
Сердце ёкнуло от этой фразы, и тонкими иголками волнение пронеслось по всему телу, обжигая нервы. Я рывком села на кровати, обхватила ладони экономки и, глядя ей прямо в глаза, заговорила горячо, почти умоляюще:
— Пожалуйста… дайте мне возможность увидеться с ним. Я должна знать, что с ним всё в порядке.
— Я бы сделала всё для вас, но граф и правда не приходит в себя, — Елена тяжело вздохнула и покачала головой, словно отрезая последнюю надежду. — И, милая моя, тебе самой ещё нужен постельный режим! Я поинтересуюсь у нашего доктора, а ты пока оставайся в комнате.
Она поднялась и поспешно скрылась за дверью, оставив меня наедине с гулом крови в висках. Перед её уходом я крепко сжала её руки, словно стараясь вложить в это прикосновение всё своё нетерпение, весь страх. Но слова так и застряли в горле.
В груди разгоралось жгучее желание, почти предчувствие — мне нужно было быть рядом с Ниваром, иначе само время стало бы пыткой.
Ожидание тянулось мучительно, как вязкая смола. Уже не в силах оставаться в постели, я поднялась на ноги и стала расхаживать по комнате, прислушиваясь к каждому толчку в бедре. Боль отзывалась недовольным, но терпимым шипением, почти упрямым. Я рискнула подойти к окну и выглянуть наружу.
Снаружи мир был удивительно спокоен. Солнце клонилось к горизонту, окрашивая небо в мягкие оттенки янтаря и розового золота. Под окнами раскинулся цветочный сад, пышный и торжественный, словно праздничное полотно. Белый мраморный фонтан выбрасывал тонкую струйку воды, а вокруг, среди кустарников и цветов, покачивались лёгкие диванчики, приглашающие к отдыху. Лилии, маргаритки, хризантемы — всё это великолепие дышало умиротворением. Как-то даже не замечалась зловещесть леса вдалеке.
Но чем дольше я смотрела на эту картину, тем сильнее сжималось моё сердце. Сад казался насмешкой, издевательской иллюзией спокойствия, тогда как где-то в соседней комнате — возможно, совсем рядом — лежал Нивар, погружённый в безмолвие. Солнечные блики играли в струях фонтана, танцевали на мраморе — а я стояла, вцепившись пальцами в подоконник, и не могла стряхнуть мысль: как может мир быть столь прекрасным, если в нём нет его голоса?
Я представила, как на столике возле фонтана стоят два бокала, наполненные густой рубиновой жидкостью, словно отражающие закатное небо. Неподалёку, на скамье, сидит молодой человек: усталый, сосредоточенный, склонившийся над толстой книгой по философии. Его взгляд, полный сосредоточенной серьёзности, будто вычерпывал мудрость предков со страниц. В этом образе я легко узнала бы Нивара — и он казался бы таким естественным в этом амплуа: стройный, благородный, в полумраке сада, словно часть его гармонии. Я улыбнулась мимолётной грёзе и, почти застеснявшись собственных мыслей, убрала за ухо непослушную прядь волос.
Но стоило улыбке исчезнуть, как внутренняя тяжесть напомнила о себе. Мой разум упорно отказывался возвращаться к событиям последних дней. Будто чёрный барьер воздвигся внутри — высокий, неприступный, укоренившийся в сознании так прочно, что ни один удар памяти не мог его сокрушить. И в то же время этот барьер был опасно хрупким. Я знала: придёт миг, и нити, связывавшие меня с тем вечером, натянутся вновь, заставляя вспомнить всё до последней детали.
Я боялась этого момента. Но в то же время осознавала, что вечно скрываться за завесой забвения невозможно. Внутри меня росло ощущение, что я постепенно теряю саму себя.
Голова тяжело запульсировала, словно кто-то невидимый бил в виски раскалённым молоточком. К счастью, мучительные мысли прервал звук открывающейся двери. На пороге появилась Елена — её лицо, обычно мягкое, в этот раз было омрачено грустью.
— Деточка… пока что нельзя, — произнесла она тихо. — Тебе ещё нужен покой.
Я расстроенно поджала губы и нехотя отошла от окна, возвращаясь к кровати. Елена бережно помогла мне лечь, укрыла, словно ребёнка, и протянула маленький стакан с лекарством. Я послушно выпила его, и в ту же секунду тело словно оплела тёплая вата.
Сонливость накатила резко, как прилив, смывающий последние искры сопротивления. Я успела лишь подумать, что лучшее лекарство и вправду — отдых, и что, может быть, в темноте мне удастся найти ответы, которых я боюсь днём. Но уже в следующем мгновении веки тяжело сомкнулись, и я, беспомощная, словно утопающая, погрузилась во тьму.