Столица, которую Валерия помнила — золотая, живая, дышащая солнцем и смехом, — теперь словно выцвела, потеряла свои яркие краски. Тот же белый дом, та же терраса с видом на море, но в воздухе больше не было звонкого смеха. Только тишина, звонкая и плотная, как траурное покрывало, окутывала виллу.
Прошло три года. Три года с тех пор, как дверь захлопнулась за Валерией Адель Андрес — наследницей клана, дочерью Эмилии и Киллиана. С тех пор дом стал не домом, а клеткой из воспоминаний, каждый угол которой напоминал о её отсутствии.
Эмилия часто приходила в спальню дочери. Все было так, как Рия оставила: книги в беспорядке, подушки не на своих местах, у окна — стопка тетрадей, в которых вместо записей по юриспруденции — черновики стихов и фамилии противников, написанные ровным, каллиграфическим почерком. На туалетном столике — духи с лавандой и перо для чернил. Девочка была эстетом с детства и любила красивые, но опасные вещи.
Эмилия провела пальцами по серебряному гребню, потом по рамке с фотографией — Валерия и она, обе улыбаются, обе сильные, обе смотрят с вызовом. И впервые за день не выдержала. Плечи дрогнули, губы сжались, слёзы — горячие, бесстыдные, полные вины — упали на стекло, искажая изображение.
— Моя девочка... — прошептала она, её голос был сломан. — Что я сделала... Господи?
Она часто сюда приходила. Сначала, чтобы убедиться, что всё на месте, что это не сон. Потом — чтобы почувствовать, что дочь всё ещё рядом, что её запах, её энергия не исчезли. Иногда просто садилась на пол и молчала, пока за окном не загоралось вечернее солнце, окрашивая комнату в кроваво-красные тона.
Было в этой тишине что-то мучительное — крик, который не мог вырваться наружу, запертый в горле.
Иногда Эмилия срывалась — без повода, без логики, как будто из неё вырывалась вина, застрявшая в теле. Она могла разбить бокал, накричать на охрану, а потом рыдать у мужа на груди, как маленькая девочка, бормоча, что это она всё испортила.
Киллиан держал её крепко, как единственную опору в их рухнувшем мире. Он сам почти не говорил о дочери, но глаза выдавали всё. Они потускнели, стали жестче, чем когда-либо. Только с Эмилией он позволял себе слабость.
— Принцесса, — тихо шептал он, целуя её в макушку. — Мы оба виноваты. Я должен был вмешаться, зная твой характер и её упрямство.
— Я не хотела... — рыдала она, её тело тряслось. — Это ведь была просто проверка... просто урок. Я хотела, чтобы она поняла, что не всё под контролем, что союз — не приговор… что не быть главой — тоже можно. Господи, Лиан, я не знала, что она сбежит!
Он гладил её по волосам, прижимая к себе, чувствуя, как дрожит её тело. — Наша девочка упрямая, — сказал он глухо. — Она Андрес. А Андрес не ломаются. Она просто взяла тайм-аут.
— А если... — Эмилия не могла произнести это слово.
— Никаких “если”, — перебил он твёрдо. — Она жива. Я это чувствую. Наши люди и доны соседних кланов уже обыскали пол Европы, она не могла далеко уйти. Мы слишком многому её научили. Она слишком умна. Однажды, она сама вернется.
Эмилия всхлипнула, и вдруг воскликнула, сменив тон на привычный сарказм.
— Да черт вас знает! Она вся в тебя пошла! Тоже год мертвым притворялся, как вспомню...
Киллиан поцеловал ее в лоб, улыбнувшись сквозь боль.
— Ч-ч-ч-ч. Мы найдем ее, Моя Луна. Верь мне.
Алан, младший сын, больше не был тем шумным мальчишкой, что раньше бегал за сестрой, требуя научить стрелять. Теперь он молчалив, сдержан, его движения точны, как у отца. И в его глазах жила взрослая тень, тень ответственности, которую он не хотел. Он часто сидел на балконе, глядя на море, где когда-то Валерия любила плавать по утрам. Дед говорил, что в нем слишком много от сестры — тот же стальной взгляд, то же упрямство. Но если дед знал, как скрывать чувства, Алан просто не умел. Он носил свою боль открыто.
Когда кто-то из охраны или подчинённых начинал разговоры о Валерии, он резко обрывал, его голос был холоден:
— Эта стерва не сдохнет. Слишком живучая.
И отворачивался, чтобы никто не видел, как у него дрожат пальцы.
Он скучал. До боли. И каждый вечер молился так же, как мать и бабушка, только не Богу, а самой сестре: “Лерия, знай — я не хотел этого поста. Если ты злишься, прости. Где бы ты ни была, держись. Я стану сильнее. Ради тебя. Только вернись.”
Луиза знала. Она — единственная, кто хранил тайну Валерии. Сообщения приходили редко, короткие. Тонкие намёки, фразы, которые понимали только они вдвоём, их детский, тайный язык.
“Город, где люди не спят” — Нью-Йорк.
“Кофе горчит, но я всё ещё люблю рассветы” — значит, жива, значит, борется, значит, её дух не сломлен.
Лу прятала отдельный, старый телефон для связи с кузиной. У той в последнее время слишком много работы, да и появился мужчина. И не просто мужчина. Мафиози из Америки, Энгель. Ей нужно было что-то узнать. Вдруг Лери в опасности? Но вроде как, все было хорошо. Тот мужчина не причиняет ей вреда, и у нее появилась подруга Селина, с которой они теперь тоже часто созваниваются, обмениваясь сплетнями и новостями.
Луиза никому не рассказывала. Она говорила по телефону с кузиной только вне дома родителей и особняка Андрес, прячась в парках или в машине. Она не могла рассказать даже Розе и Адриану Карром, своим родителям. Даже когда тётя Эмилия приходила к ней, держась за сердце и шепча, её голос был полон отчаяния: “Если хоть что-то узнаешь, Луиза… хоть слово… не молчи.”
— Ничего, — отвечала Луиза, сдерживая слёзы и чувствуя, как предательство обжигает ей горло. — Клянусь, тётя, ничего.
Она боялась.
Не за Валерию — за семью.
Если узнают, что она знала и молчала… будет война.
А Роза, мать Луизы и сестра Эмилии, иногда сидела с Адель на кухне, тихо, с бокалом вина, и обе говорили одно и то же, пытаясь найти причину и виновного:
— Почему мы все молчим, мам? Почему позволили случиться этой глупости?
Адель и Валериан... Два символа клана. Два столпа, которые держали на себе всю структуру. Но и их сила трещала.
Валериан теперь редко поднимал голос. Его движения стали медленнее, лицо — уставшее, словно он нёс на себе не только клан, но и всю тяжесть мира. Каждое утро он собирал доклады от подчинённых — поиски, контакты, фотографии. Каждый день одно и то же: “След потерян.” “Нет данных.” “Молчание.”
Адель встречала его у двери кабинета, брала бумаги, листала их дрожащими руками.
— Опять ничего, — шептала.
— Опять, — кивал он, его глаза были полны бессилия.
Иногда она прикрывала лицо ладонями и молилась. Не к святым, не к Богу — просто в пустоту, в саму ткань вселенной.
“Пусть она живёт. Пусть хоть дышит. Всё остальное — переживу.”
Иногда, когда силы кончались, Адель вспоминала тот день — день, когда Эмилия предложила “урок”.
“Пусть Валерия почувствует, что её могут выдать замуж. И не всё может быть так, как она хочет. Мы её слишком избаловали. Она не сможет управлять кланом, слишком импульсивна.” Хотя сама Эмилия в молодости была именно такой же — бурной и непредсказуемой.
Адель тогда молчала. Не одобрила, не запретила. Просто посмотрела на внучку, на сияющие глаза, полные вызова, и подумала, что всё под контролем.
А потом — чемодан.
Записка.
И пустая комната, ставшая склепом их надежд.
Теперь, глядя в зеркало, Адель иногда шептала. — Почему я не вмешалась?
Валериан слушал её, молча обнимая. Он не умел плакать. Но в ту ночь, когда исчезла Валерия, его глаза были мокрыми впервые за последние тридцать лет.
Дом Андрес всё ещё стоял — гордый, непоколебимый, охраняемый, как крепость. Но в каждом его углу жила тень той, кто сбежала. В каждом смехе эхом звучала пустота. И вся семья, каждый по-своему, всё ещё жила одной надеждой: что дверь однажды снова откроется, и на пороге, с чемоданом, с той самой дерзкой усмешкой, станет их Лерия.
И скажет:
— Ну что вы тут, без меня, совсем расклеились?