Три года — ровно столько длилась тишина, в которой клан Андрес жил, будто с вырванным сердцем. Три года, прошедшие с того дня, когда Валерия исчезла, оставив за собой лишь пепел и боль. Каждый день начинался одинаково: отчёты, переговоры, контроль территорий. И каждый день заканчивался одинаково — с тенью, которая витала в доме на холме, в старом особняке, где когда-то звучал звонкий, дерзкий смех Валерии.
Адель — уже со слегка серебряной сединой в волосах, но с глазами, полными неукротимой энергии — сидела в гостиной с чашкой крепкого кофе, глядя на портрет внучки, стоявший на каминной полке. Взгляд Валерии на фотографии был озорным и полным жизни.
— Она жива, — повторяла Адель с упрямством, которое граничило с безумием, её голос был твёрд, как камень. — Я чувствую. Наша внучка не могла просто так исчезнуть.
Она так кричала на дочь, за ту плохую шутку с браком. Все ведь понимали, что никто не собирался выдавать её замуж по расчету. Все, кроме самой Валерии. Девчушка и не подозревала, что это был просто спектакль, который бы заставил ее задуматься о своем поведении. Таков характер Андрес. Импульсивный, взрывной.
Валериан молчал, глядя в окно на бескрайние просторы родовых земель. Он знал — Адель чувствует точно. Но сказать это вслух значило признать, что он не смог уберечь их всех от распада, от этой кровоточащей раны, которая никогда не заживала.
Эмилия — глава клана, воплощение стальной воли — не подавала виду. Снаружи она была холодна, точна, собранна, каждый её жест излучал незыблемую силу. Но за закрытыми дверями её кабинет превращался в штаб поиска, где карты Европы были испещрены красными отметками, словно паутиной отчаяния. Фотографии, отчёты, копии паспортов. Каждая женщина с похожими чертами, каждый след — проверен. Каждая надежда — сожжена в огне бесплодных поисков.
Киллиан не говорил об этом ни слова. Боль была слишком глубока, чтобы облечь её в слова. Но каждую ночь он вставал, подходил к окну, откуда открывался вид на огни столицы, и набирал один и тот же номер, не нажимая «вызов».
Номер дочери.
Номер, который всё ещё был в его памяти, хотя теперь принадлежал кому-то другому, словно насмешка судьбы.
Он слышал её смех во снах. Видел её лицо, такое яркое, такое живое.
— Принцесса, где мой телефон? — спрашивал Киллиан у дочери, которая, стоя у плиты, заваривала ему кофе, сосредоточенно хмуря брови.
— На столе, — ответила она, не отрываясь от процесса.
— Так он же у нас с мамой наверху был! — он удивлённо поднял бровь.
— Я его забрала и выключила" — её голос стал строгим.
— Чего? — Киллиан не мог понять, что происходит.
— Ничего! Ты себя видел после командировки? — прикрикнула Валерия на отца, сейчас она была очень похожа на свою мать, с той же неукротимой энергией и стальной волей. — Я не хочу, чтобы мой папа упал от бессилия из-за чёртовой работы! Ты бледный как стена, пап!
— Лери… — Киллиан попытался возразить, но она его тут же прервала.
— А теперь сядь и ешь. Сегодня отдыхаешь, — приказала она, хотя ей было всего шестнадцать, и её взгляд не допускал возражений.
Киллиан рассмеялся, качая головой. Это было так типично для неё. Сзади к дочери подошла Эмилия, её глаза светились любовью, и обняла Валерию, целуя в макушку.
— Наша маленькая глава, уже командует нами всеми.
— Ой мам, всё. Я в школу, — усмехнулась Валерия, смущенно отмахнувшись, поцеловала обоих родителей в щеки и убежала, оставив за собой шлейф смеха и цветочного аромата.
Киллиан отвёл взгляд от окна. Нет, Валерия не исчезла. Она просто ждала своего часа, чтобы вернуться. А они ждали её. Всегда.
...
Суд был не просто суровым — он был безжалостным, словно древний ритуал, где каждый звук, каждый взгляд, каждая формулировка приговора были острыми осколками, впивающимися в душу. Это была демонстрация силы, самоутверждение тех, кто годами оттачивал свое право судить и казнить, облекая приговоры в форму непогрешимой истины. Когда она вышла из зала, это была не побитая или поверженная женщина. Она была опустошена. Уставшая до самых костей, до последнего нервного волокна, до каждой клетки, что кричала о капитуляции. Это был первый раз за долгие, изнурительные месяцы, когда ей пришлось услышать категоричное, режущее «нет». Первое дело, которое она проиграла — не просто проиграла, а видела, как оно ускользает сквозь пальцы, оставляя за собой едкий след сожаления. Бесконечные ночи без сна, когда сознание жгло, перебирая гигабайты информации; сотни поправок, переписанных и вычитанных до последней запятой; изматывающие допросы, где приходилось выжимать правду по каплям; хрупкие надежды, что она собирала по крупицам, строя аргумент за аргументом — и в один миг вся эта титаническая работа, вся стена, что она возводила годами вокруг своей репутации и непобедимости, дала трещину. Не просто дала, а с грохотом посыпалась.
Она брела по темному, еще не успевшему высохнуть от вечернего дождя тротуару, и каждый шаг был не просто движением, а новым шрамом на ее израненной душе. Липкий влажный холод пробирал до костей, но внутри горел пожар. Дыхание вырывалось из груди тяжело, с хриплым свистом, словно она только что пробежала марафон, а ноги ощущались ватными, чужими, еле держащими ее исхудавший скелет. Сумка с документами, тяжелая, как камень, болталась на плече, оттягивая мышцы, а запах чернил и дорогой бумаги въелся в кожу пальцев, стал частью ее самой. Казалось, даже шумный, вечно спешащий город притих, окутанный ночной мглой и моросью, будто уважая ее невыносимую боль, ее одинокое поражение. Было странное, всепоглощающее чувство провала — не физического, не в карьерном плане, а глубже, гораздо глубже: пустота, которая, она знала, не заполнится ничем. Даже новыми победами.
Когда кто-то подхватил ее сзади, она вообще не поняла сначала, что происходит. Мир, и без того расшатанный, будто перевернулся: сильные, уверенные руки подхватили ее под колени и спину. Это был захват, который не давал шанса на сопротивление, но при этом был удивительно мягким, обволакивающим. Затем — плавное, укачивающее движение, и вот она уже не стоит на земле, а парит, уютно устроенная на руках у мужчины. Рядом, в полумраке фонарей, мелькнуло знакомое лицо — платиновые волосы, что всегда выглядели так, будто им чужда гравитация; взгляд, который всегда приходил вовремя, когда она уже была на грани, и всегда стоил дороже любых слов, проникая прямо в душу.
— Иди ко мне, — тихо, но с абсолютной властью, сказал он. Его голос был низким, обволакивающим, будто обещание покоя.
— Поставь меня… — начала она, пытаясь обрести опору, но голос предательски дрогнул, выдавая всю ее слабость.
— Тише, змейка, — прозвучал этот низкий, спокойный голос у самого уха, и она почувствовала его дыхание. — Ты устала. Очень устала.
Виктор.
Он держал ее на руках, словно она не весила больше пера, хотя весь день она ощущала себя свинцом. Это была странная, почти забытая легкость.
Лилит попыталась вырваться — инстинкт, привычка бороться до последнего вздоха, но его хватка была мягко-непоколебимой, как бархатная сталь: нежно, но абсолютно непреклонно. Ее слабый протест лишь заставил его крепче прижать ее к себе.
В его машине пахло дорогой кожей, изысканным деревом и легким, бодрящим ароматом свежесваренного кофе. Это был мир, полностью отличный от ее нынешнего хаоса. Виктор накрыл ее мягким кашемировым пледом, не говоря ни слова, его действия были столь же естественны, как дыхание. Город за стеклом, с его огнями, расплывался в абстрактные мазки света, создавая сюрреалистичную картину. А сердце Лилит било гулко, набатом, будто отбивая внутренний, бесконечный марш поражения.
— Я не просила, — хрипло сказала она, чувствуя себя униженной этой беспомощностью.
— Я не спрашивал, — тихо, спокойно ответил он, его взгляд был прикован к дороге, но она чувствовала его полное присутствие.
Она смотрела в окно, на ускользающие огни, и ненавидела себя за то, что не может удержать подступающие слезы. Это были слезы не от едкой горечи поражения, не от проигранного дела, а от истощающей правды собственного изнеможения, от того всепоглощающего чувства, что впервые за долгие годы ей просто не хватило сил. Она достигла предела, и это было страшнее любого проигрыша.
— Не смей, — тихо сказал Виктор, его голос был столь же уверенным, сколь и предостерегающим, будто он прочитал каждую ее мысль, каждый изгиб ее измученного сознания. — Не смей делать из этого трагедию.
— Это мое первое поражение, — прошептала она, и каждое слово давалось с трудом. — Я… я не должна была. Андрес не проигрывает.
— Никто не выигрывает всегда, девочка. Даже боги, — его голос был как бальзам.
— А я не бог. Я Андрес, — поправила она, имея в виду свою непобедимую профессиональную маску, ту броню, которую носила.
— Тем более, — Виктор улыбнулся едва заметно, этот жест был предназначен только для нее, его глаза на мгновение метнулись к ее лицу. Пальцы его легли на руль, крепкие и спокойные, но взгляд — весь, полностью — был только на ней, на ее разбитом лице.
— У тебя под глазами тени, как у солдата после войны, — сказал он, его тон был непривычно мягким. — Когда ты в последний раз спала? По-настоящему.
— Не помню, — честно призналась она.
— Значит, сегодня — запомнишь, — пообещал он.
Валерия отвернулась, пытаясь скрыть лицо, но предательская слеза всё же скатилась по щеке, прочертив горячую дорожку на холодной коже.
Дальше они ехали молча. Ее пальцы дрожали, в висках стучало, и всё же впервые за долгие месяцы ей было… спокойно. Это было не счастье, не радость, а скорее тихое, изнуренное перемирие с самой собой, момент тишины после бури. Она просто позволила себе быть.
Он довез ее до дома. В его машине она ничего не чувствовала — ни горечи, ни гнева, только этот ледяной укол всепоглощающей усталости. Он несёт ее в ее дом, а потом — удивительно спокойно, как будто это было давно обговоренным планом, самым естественным исходом вечера — забирает ее домой к себе. Она не спорит; спорить не с чем. В ее груди давно не было сил сопротивляться. Да и кому? Почему бы не позволить этому одному человеку, который всегда умеет появляться в нужный момент, быть рядом? Почему бы просто не сдаться его силе, его заботе, хотя бы на эту одну, бесконечно долгую ночь?
В его доме, ее встретило тепло. Не просто уютное, а обволакивающее, плотной, мягкой пеленой, которая медленно начала просачиваться под кожу, согревая озябшую душу. Движением руки, мужчина приказал всей охране удалиться из дома. Виктор усадил ее на глубокий, удивительно мягкий диван, обитый бархатом, и поймал ее взгляд — тот самый, что принадлежал врачу, точно знающему, как действовать в кризисной ситуации. Не паникуя, не суетясь, а с простой, надежной эффективностью: предложил чистой теплой воды, заботливо укутал в пушистую пледовую клетку, словно в кокон. Она смотрела на него из своего убежища — изможденная, с глазами, полными невыплаканных слез, почти ребенок, впервые за долгое время понимая: ей позволено быть слабой. Хотя бы на эту одну, бесконечно долгую ночь. Позволено перестать сражаться.
Виктор опустился на колени прямо перед ней, не говоря ни слова. Этот жест был сам по себе удивительным — сильный, властный мужчина склонялся перед ней. Молча, с предельной сосредоточенностью, он начал расстегивать тонкие ремешки ее туфель — ее боевых доспехов, неизменного атрибута ее непобедимого образа.
Ее дыхание сбилось. Сердце глухо стукнуло где-то под ребрами.
— Что ты делаешь? — вырвалось у нее глухо, почти шепотом, словно сам звук был слишком тяжел.
Он не ответил, лишь продолжил свое действие. Снял одну туфлю, затем вторую, бережно отставив их в сторону. Его пальцы коснулись ее щиколотки — осторожно, почти почтительно, словно он прикасался не к уставшему телу, а к ее надломленному сердцу. Валерия почувствовала тепло его кожи, легкое прикосновение к ее холодной, напряженной плоти. Каждое его движение было настолько внимательным, настолько выверенным, что разрушало ее последние защитные барьеры. Она хотела отступить, дернуться, сказать что-нибудь язвительное, в привычной манере отрезать, что сама справится, что не нуждается в помощи. Но не смогла. Не было сил. В этот момент, впервые за много лет, она просто позволила. Позволила себе быть беспомощной, приняла его заботу как воздух.
Он кормил ее тихими ложками домашнего бульона, который был таким теплым, таким насыщенным, что казалось, будто он растворяет усталость, стекающую по пищеводу прямо в каждую клетку ее тела, принося облегчение. Каждый глоток был маленькой победой над изнеможением. Он перекладывал на плечи ее жесткий, деловой пиджак, снимая его с заботливой улыбкой, когда она ненароком застонала от напряжения, высвободившегося в ее плечах. Потом, тихо и без лишних слов, он снял с себя рубашку, и, протянув ее Валерии, предложил: «Переоденься в мою». Она смутилась, эта интимность была слишком непривычной, но взяла предложенную ткань. Его рубашка — огромная, мягкая, хранящая теплый запах табака, легкой мяты и его собственной кожи — накрыла ее, словно защитный панцирь. И в ней она впервые за долгое время почувствовала себя не как воин перед боем, а как просто человек. Уязвимый, уставший, но все еще живой.
Она сидела на краю дивана, не в силах расслабиться полностью. Пальцы в кулаке сжаты до белости, напряжение все еще сковывало ее, и всё в ней дрожало — не только руки, которые едва держали кружку, но и голос, что едва мог выдать шепот, и взгляд, который не мог сфокусироваться, и та стальная рельса в груди, та непоколебимая ось, которой она привыкла мерить мир и свою силу. Она чувствовала, как эта рельса вибрирует, словно под ударом молота, грозя рассыпаться на куски. Вокруг была его тишина, его спокойный, надежный дом, но внутри нее — записанная за три с половиной года тишина, та, в которую она прятала все свои страхи, боли и сомнения, вдруг лопнула с оглушительным, внутренним грохотом, выпуская на свободу бурю, которую она так долго сдерживала.
Виктор опустился на диван рядом с ней, но не слишком близко, давая ей личное пространство, хотя его присутствие обволакивало. Он тихо спросил, словно испрашивая разрешение прикоснуться к ее боли:
— Почему ты так? Что случилось сегодня, Рия?
Она сделала судорожный вдох, пытаясь поднять лицо, но оно предательски горело и было мокрым от слез, словно весенний дождь пролился прямо на ее кожу. Первая фраза вырвалась, короткая, как выстрел, как удар, от которого не успеваешь уклониться:
— Я проиграла, — шепчет она, и в этом шепоте была вся горечь мира. — Я… я не смогла.
Он сел напротив нее, прямо на ковер, чтобы их взгляды были на одном уровне. И впервые за все их знакомство он не спросил о деле, о деталях процесса, о причинах поражения. Он спросил о ней. Не о ее неимоверной ловкости в суде, не о ее обширных связях, не о стратегии. Он спросил: «Почему ты так расстроена?» Виктор слушал, не перебивая, его глаза были бездонными, внимательными. Его голос — не анализ, не холодный судейский приговор, а голос инструктора, который точно знает, как обращаться с людьми, у которых переломлено дыхание, кто задыхается от невыносимой ноши.
Сначала это были просто слова, обрывки фраз, которые она выталкивала из себя. Потом казалось, что слова отвечают эхом в ее собственной груди, многократно усиливаясь, и тот невидимый рубеж, который она годами удерживала между собой и своими эмоциями, вдруг обрушился. Голос ее сломался, превращаясь в хриплый, надрывный стон. Она прикрыла лицо руками, пытаясь спрятаться от мира, и хрипела: «Нет, нет, нет», — будто отталкивала не только воспоминание о сегодняшнем дне, но и все прошлые, скрытые поражения. Куски ночей без сна, что она провела над бумагами, выплескивались наружу: строчки дел, до сих пор горящие в памяти; холодные, равнодушные глаза присяжных, в которых она читала свою беспомощность; лица тех, кого она защищала и кого, как ей казалось, не спасла. На самом деле, это было не столько поражение в суде, сколько осознание масштаба ее собственной беспомощности перед несправедливостью, перед системой, перед судьбой.
Потом — уже не шепот, а крик, теплый, режущий, полный отчаяния и боли:
— Я пыталась! Я не ела! Я не спала! Я убивала себя, чтобы сделать правильно, чтобы добиться справедливости, и все равно — проиграла! Как можно жить, когда ты не можешь помочь тем, кто тебе доверился?
Ее плечи, давно не знавшие покоя, сейчас вздрагивали под каждым судорожным вдохом, под каждым рыданием. Слезы текли свободно, не прося разрешения, не стесняясь, смывая последние остатки ее непроницаемой брони. В Викторе что-то сжалось — не сострадание театральное, показное, а простая, человеческая боль: смотреть, как хищник, привыкший к абсолютному контролю, к точной выверенности каждого шага, превращается в напуганное дитя, и нет никакого способа отдать ей обратно прежнюю стальную выдержку, которой она так гордилась.
Валерия опустила лицо в ладони, и голос стал другим — честным, раскрытым, пугающе уязвимым, словно она обнажила свою самую глубокую рану.
— Три с половиной года… — начала она, и слова словно выталкивались из души, каждое из них было тяжелым, словно камень. — Три с половиной года я держала это в себе. Я не показывала никому, как боюсь. Я не давала никому увидеть, что меня может ломать не пуля и не нож — а неспособность спасти. Неспособность защитить. Я копила и копила это чувство. И вот — я проиграла. И я поняла, что я не могу помочь всем. Я не всем Мессия. Я не могу стать их абсолютной безопасностью. Мама могла, бабушка могла… Они были защитой. Я — ничто, если не могу… Я ничего не могу…
Девушка задыхалась, и в ее голосе слышался надрывный стон, полный ужаса: воспоминание о тех девушках, чьи имена она больше не сможет стереть из памяти. Одно за другим приходили лица: их глаза, умоляющие о правде, об искуплении; их обнаженные, беззащитные души перед судом, когда у нее не было достаточно доказательств; те, чьи жизни, как ей казалось, она потеряла в бумагах, в своих промахах, в нюансах законодательства. Под этим грузом она словно хрупкая посуда, по которой прошлась молотком времени, готовая рассыпаться на мельчайшие осколки.
Виктор не говорил громко. Его слова были как цемент, который держит обветшалую стену, собирая ее по кусочкам.
— Не все невиновны, — произнес он наконец мягко, но твердо. — И это жестоко, но это правда. Ты не виновата, что не получилось. Ты делала всё, что могла, Валерия. Ошибка не всегда на твоей совести. Не всегда на твоей ответственности.
— Может быть, но у меня внутри другой голос, — шепчет она, поднимая на него глаза, полные отчаяния и какой-то дикой, необузданной тоски. — Который говорит: «Тебе нужен адреналин. Тебе нужна свобода. Тебе нужна власть». Я выросла в этом. Это кровь. Без риска — мне скучно. Я не могу жить как гражданка страны, которая скучает по закону и порядку, по рутине и безопасности. Я хочу кричать, вести за собой, брать… но как быть, когда я хочу и этого, и дома, и покоя? Как совместить? Как принять, что не всех спасёшь, и при этом не потерять себя, не утонуть в этой беспомощности?
Ее дыхание опять сбилось. Слёзы снова набегали на низкие, густые ресницы, скатываясь по щекам. И в них — не только горе, но и глубокая, мучительная исповедь: признание, что она весь этот срок жила на пределе, натягивая себя, словно струну, играя роль, которую сама одна и писала, и теперь эта струна вот-вот лопнет.
Виктор стирает ее слезу большим пальцем, касаясь щеки нежно, трепетно, как хрупчайшего фарфора. Валерия давно такого не ощущала. Это прикосновение было как лекарство, как обещание, как немой призыв сдаться и позволить себе быть.
Валерия вздрагивает от прикосновения, будто от холодного, внезапного порыва ветра, хотя в комнате было тепло. Ее глаза на мгновение устремляются в его — ищут подтверждение, ищут защиту, ищут самое главное: разрешение не быть идеальной. Разрешение на слабость. Ее голос исчезает в каше сожалений, в невнятном бормотании, а потом — снова, уже с новой, обжигающей силой, прорывается наружу.
Она открывается так, как никогда не открывалась — не друзьям, не членам клана, даже не самой себе в самые темные ночи. Она открывалась ему, Виктору, своему давнему союзнику и наблюдателю. Слова выходят рваными и тихими, полными боли, словно она вырывает их из собственной груди.
— Я думала, что могу помочь всем. Я взяла на себя слишком много, — шепчет она, и в каждом слове слышится глухое биение вины. — Я сбежала от дома, потому что не хотела быть разменной монетой, марионеткой в чужих играх. Хотя… сейчас я понимаю, что… мама, возможно, просто пошутила… Она не хотела меня продавать. А я… Я оставила их — и скучаю. Я предала их, когда ушла, когда отказалась от уготованной мне роли. Я… я — Андрес. Я — Валерия Адель Андрес, и мне стыдно. Мне больно. Я не знаю, кто я без этого храма истории, без крика столовой, без бабушкиной библиотеки, без вечной борьбы за честь семьи. Я хочу… я хочу и свободы, и власти, но не знаю, как их совместить, как быть собой и не потерять корни.
Ее голос дрожит, она делает еще один судорожный выдох.
— Я сбежала, — выдыхает девушка тихо, но с такой силой, с таким отчаянием, что каждое слово стучит в тишине комнаты, отдаваясь эхом. — Я ушла из дома, потому что не хотела быть проданной или загнана в роль, которую мне отвели не по договоренности. И я убежала от них — от мамы, от папы, от всего, что значит «должна», от всех этих обязательств. Я думала, что свобода будет чиста. Что она принесет только ветер в лицо и новые горизонты. А она… она оказалась грязной. Она оказалась тяжелой. Я скучаю. Я скучаю по их голосам, по знакомому запаху дома, по бабушкиной кухне — и при этом мне больно, что я ушла. Что я предала их. Что они выбрали Алана, а не меня, не мою силу, не мою смелость. Что я не справилась с их ожиданиями. Я виновата, правда? Может они и не выдали меня замуж насильно и это был спектакль, как урок. Мама очень любила преподавать мне такие уроки, но… все равно обидно. Я знаю, она бы так всерьез не поступила. Гребаная гордость и вспыльчивость подростковая все разрушила. Они сейчас скорее всего меня даже видеть не хотят…
Весь этот долгий, методичный контроль над собой, эта стальная дисциплина, рушится в один поток — слез, слов, восклицаний, которые смешиваются в единый, неразборчивый крик боли. Ее руки скользят по лицу, оставляя дорожки соли и влаги, прочерчивая новые линии на ее усталом лице. Она плачет вслух — горестно, истерично, без надежды остановиться, словно вся боль, накопленная за эти годы, вырывается наружу, смывая все преграды.
— Наверное… наверное, я поэтому и стала адвокатом. Чтобы доказать, что я нужна. Что я могу принести пользу и вне дома. Но… но это не помогает. Я скучаю по маме... по папе, по брату… — всхлипнула Валерия. — Очень скучаю по всем. По дяде Адри, по тете Розе, по Луизе, по дедушке и бабушке. Я очень скучаю.
Виктор смотрит на нее и видит каждую трещину, каждую щербину, каждую спрятанную рану, которая теперь обнажена. Он видит не Лилит, а Валерию, маленькую девочку, потерявшуюся между долгом и желанием, между прошлым и будущим. И в его голосе впервые звучит то, что раньше пряталось за привычными усмешками, за холодным расчетом, за его собственной маской. Там проскальзывает что-то глубокое, искреннее, полное понимания.
— Ты не плохая дочь. Ты не плохая внучка, — произносит он, его голос мягок, но крепок, как обволакивающее тепло, что наполняет комнату. — Ты не плохая глава — потому что ты ещё не пыталась быть ею в этой новой форме. В той форме, которую выбираешь ты. Ты человек, Валерия. И люди не обязаны тянуть на себе весь мир. Никто этого не просит, кроме тебя самой. Иногда достаточно просто быть.
Мужчина касается щеки девушки, поднимая ее медовые глаза, полные слез на себя. — Ты любишь их, очевидно, что скучаешь. Это совершенно нормально.
Её губы дрогнули, пытаясь выдавить хоть звук, но голос застрял тяжелым, болезненным комком в горле. Она посмотрела на него, и в этом взгляде было столько потерянности, столько детской беспомощности, что сердце сжималось.
— Я запуталась... — выдохнула она наконец, и это было признание, полная капитуляция.
Валерия впервые смягчилась полностью; в голосе звучала не привычная сталь, а усталое, почти болезненное тепло, предвестник окончательного слома. Слёзы вновь подступили к краю, грозя хлынуть новым потоком.
— Иди сюда, — тихо произнес он, и в этом было не приказание, а приглашение, обещание безопасности.
Виктор просто притянул её к себе, медленно, с такой деликатностью, что позволял ей самой выбрать: сопротивляться или нет. Он обнял её крепко, но нежно, молча. В его объятиях не было слов, только безмолвная поддержка, и она, словно измученный ребенок, стала засыпать, уткнувшись в его грудь. Это было неосознанное, инстинктивное движение.
Она не сопротивлялась. Не было ни сил, ни желания, ни даже мысли о борьбе. Тепло его груди, ровное, успокаивающее дыхание, проникающее под кожу, тишина, обволакивающая их двоих, — всё это оказалось слишком живым, слишком человеческим, слишком реальным после ее ледяной, отстраненной жизни.
И впервые за много, много лет Валерия Андрес, дочь стали и огня, наследница европейского клана, позволила себе выдохнуть. Глубоко, полной грудью, отпуская все напряжение. Она позволила себе быть просто женщиной, просто человеком, который нуждается в защите.
Она уснула в его объятиях, ее дыхание стало медленным и глубоким.
Мужчина ещё долго сидел, не двигаясь, лишь глядя на ее лицо — без маски, без холода, без тех жестких линий, что обычно делали ее неуязвимой. Сейчас она выглядела такой хрупкой, почти прозрачной.
Потом, с осторожностью, которая была непривычна для его обычно решительных движений, он поднял ее на руки, понёс в спальню, не нарушая ее сна, и бережно уложил под одеяло. Поправил подушку, чтобы ей было удобнее.
На мгновение задержался, глядя на нее, на ее мирное, умиротворенное лицо — и впервые в его глазах не было ни тени охоты, ни жажды контроля, только глубокий покой, который он дарил ей.
Виктор склонился и тихо сказал, почти шепотом, который мог слышать только спящий человек:
— Отдохни, змейка. Мир подождёт.
А сам ушёл спать в гостевую комнату, оставив дверь спальни открытой — на случай, если она снова проснется в страхе или от того жуткого чувства пустоты, что преследовало ее столько лет. Он знал, что даже во сне ее могут настигнуть призраки поражения, и был готов быть рядом.
И принимал ее такой.
Утром она проснулась в его рубашке. Пуговицы были приоткрыты, обнажая ключицы, волосы спутаны на подушке, разметались по плечам, и в груди неожиданно дрогнуло что-то детское, почти забытое: впервые позволить себе быть уязвимой. Позволить себе уснуть в чужих объятиях, без контроля, без страха. Тёплое одеяло, полутень, рубашка, чужая и до смешного большая, сползшая с плеча. Рукава закатаны неловко, ворот расстёгнут, ткань пахнет им — сигарой, ветром, кожей и чем-то неуловимо спокойным.
Она моргнула. Несколько раз. И тихо пробормотала, хрипловато:
— Господи, Андрес, во что ты опять ввязалась?..
Валерия покраснела, заметив, что выглядит нелепо в этом одеянии, которое было ей слишком велико, и хотела встать, не желая, чтобы он ее такой увидел. Но откуда-то снизу, с кухни, донесся удивительный запах — аромат пряностей и томлёного томата, который нежно потянул ее, словно невидимая нить, к источнику тепла и жизни.
Виктор уже был там, в своей небольшой, но удивительно уютной и функциональной кухне, и снимал с огня блюдо, которое пахло родиной, пахло ее детством, ее корнями. Это была настоящая итальянская фриттата с ароматными травами, рядом ждали хрустящие тосты и дымящийся капучино. Именно такие запахи, теплые и обволакивающие, впитала она в детстве в доме бабушки Андрес, вдали от Нью-Йорка. Вид ее, появившейся в его слишком большой рубашке, с растрепанными волосами и смятым ото сна лицом, вызвал у него такое мягкое выражение, какое он редко позволял себе показывать кому-то. Это была не просто улыбка, а целый мир нежности, мелькнувший в его глазах.
— Ты похожа на маленькую принцессу, — сказал он, и это прозвучало не как насмешка, не как колкость, а как комплимент, чуть робкий, почти несмелый. — Ты хочешь кофе?
Она села за стол, чувствуя себя неуклюжей, но странно свободной. Первый глоток крепкого кофе дал ей не только физическую силу, но и некое внутреннее разрешение. И смех, первый настоящий, искренний смех за многие дни, рванул из неё — мягкий, короткий, но такой чистый. Он наблюдал за ней, и в его взгляде было что-то серьёзное, что-то глубокое, что-то, что выходило за рамки их обычной игры.
Запах кофе и трав держался в воздухе, как обещание нового дня, новых возможностей. Утро казалось нереально мягким, окутанным какой-то сказочной дымкой — лучи солнца пробивались сквозь прозрачные шторы, отражались в начищенной посуде, в хрустальных бокалах, в ее волосах, рассыпавшихся по плечам, делая их золотыми. Валерия сидела за большим дубовым столом, босая, в его рубашке, чуть великоватой, и в первый раз за долгое время позволила себе не думать о делах, о клиентах, об оружии, о прошлом и будущем. Просто быть.
Виктор стоял у плиты, в небрежно закатанной рубашке, помешивая что-то на сковороде, завершая приготовление.
Он выглядел расслабленным, почти домашним, совершенно не похожим на главу влиятельной криминальной империи.
И это пугало её. Пугало, насколько естественно и органично он смотрелся здесь, рядом с ней, в этой уютной утренней идиллии.
— Ты точно не подсыпал туда яд? — лениво спросила она, откинувшись на спинку стула, пытаясь вернуть привычную колкость.
— Конечно, подсыпал, — ответил он так же спокойно, не поворачиваясь. — Но только щепотку. Чтоб ты не заскучала.
Валерия усмехнулась. Он знал ее.
— Как романтично. И всё-таки странно — видеть, как глава американской мафии жарит яйца с травами.
— Адвокат мафии говорит о странностях? — он поднял бровь, наконец поворачиваясь к ней. — Я вот, например, думал, что ты питаешься исключительно кофе и местью.
Она рассмеялась — тихо, искренне, без всякой фальши.
Это был тот смех, который редко слышал кто-то, кроме Виктора, смех, который она позволяла себе только в моменты крайней усталости или подлинного веселья.
— Ria, — шепнул он, впервые называя её по-своему, почти нежно. — Если бы ты знала, как тебе идёт этот смех…
Он налил ей ещё кофе, поставил перед ней тарелку с фриттатой и с лёгкой, почти нежной улыбкой сказал:
— Bon appétit, ma belle diablesse.
Она моргнула, нахмурилась, пытаясь понять его слова.
— Что ты сейчас сказал?
— Комплимент, — невинно ответил он, наливая себе кофе.
— Переведи, — потребовала она, чувствуя, как внутри зарождается игривый спор.
— Хм... «Моя прекрасная дьяволица».
Она приподняла бровь, ее взгляд стал хищным.
— То есть ты решил, что можешь меня оскорблять на красивом языке?
— Я решил, что правду нужно называть своими именами, — парировал он, глядя прямо ей в глаза, не отводя взгляда.
Валерия хотела ответить язвительно, по привычке, но уголки губ всё же дрогнули, предвещая улыбку.
— Осторожнее, Энгель. В следующий раз я могу проверить, как ты звучишь, когда дьяволица злится по-настоящему.
— С удовольствием рискну, — ответил он мягко, его глаза весело блеснули. — Особенно если ты потом простишь.
Виктор говорил это не с хищным прищуром, не как игрок, просчитывающий следующий ход, — а с лёгкой, почти домашней теплотой, которая в нём жила, когда он забывал о своей власти, о своих интригах, о своем мире.
И именно это в нём сбивало её с толку, лишало ее привычных ориентиров.
Валерия взяла вилку, отломила кусочек омлета, попробовала и замерла. Вкус был настолько знакомым, настолько родным, что на глаза навернулись слезы.
— Это… — она не договорила.
— Да, — перебил он, довольный собой, наблюдая за ее реакцией. — Итальянская фриттата. Я узнал, что твоя бабушка готовила её по утрам, когда вся семья ещё спала.
— Откуда ты вообще это знаешь? — подозрительно прищурилась она, вспоминая, как тщательно оберегала свою личную информацию.
— Разведка, — спокойно ответил он, наслаждаясь ее удивлением. — У нас в мафии она работает лучше, чем у Интерпола. Тебе ли не знать.
Она вздохнула, но не смогла скрыть улыбку, которая расцвела на ее лице, впервые за долгое время искренняя и легкая.
— Иногда ты пугающе внимателен.
— А ты пугающе красива, когда не пытаешься всё контролировать, — его слова были тихими, но прозвучали, как признание.
Молчание между ними стало тёплым, уютным. Она вдруг поймала себя на мысли, что не чувствует напряжения — впервые за долгое время просто живет моментом, наслаждаясь вкусом еды, ароматом кофе, теплом солнца и присутствием этого человека.
Он заметил, как она отвела взгляд, как привычная холодная маска снова встала между ними, будто щит, но на этот раз — не от страха, не от злости, а от растерянности, от непривычности.
Она не умела принимать ТАКУЮ мягкость, не знала, что с ней делать, как реагировать на ТАКУЮ нежность.
Забота была только от семьи. От родителей, от брата, от своих дедушек и бабушек, теть и дядь. Но от мужчины, с которым ты знакома полгода? Это было… непривычно.
Виктор молча поднялся, обошёл стол, остановился рядом.
Она чувствовала его присутствие, его тепло — как будто сам воздух стал плотнее, насытился чем-то важным.
Он взял её ладонь, лёгкими пальцами коснулся запястья, где едва пульсировала вена, и тихо, почти шепотом, произнёс:
— Ma reine du chaos.
Валерия нахмурилась, недоверчиво глядя на него из-под длинных ресниц, в которых запутался утренний свет.
— Опять по-французски? — В ее голосе была слышна привычная нотка раздражения, но уже без былой резкости.
— Угу, — коротко подтвердил он, чуть склонив голову.
— Переводи, — потребовала она, скрестив руки на груди, словно ожидая подвоха.
Мужчина улыбнулся, и эта улыбка была мягкой, но в глазах мелькнули искры чего-то, что она не могла определить.
— Моя королева хаоса.
Она уставилась на него, моргнув, словно пытаясь осознать услышанное.
— Ты… издеваешься? — В ее вопросе было не столько возмущения, сколько чистого, неподдельного удивления.
— Совсем нет, — Он чуть приподнял брови, его взгляд был совершенно серьезен. — Очень точное описание. Абсолютно.
— Ах да? — холодно бросила она, отнимая руку, которая, казалось, сама потянулась к нему. — Тогда я бы предпочла, чтобы твоя “королева” устроила тебе утро с чашкой кофе на голове, дабы подтвердить свой статус.
Он рассмеялся — не громко, но с тем самым, едва слышным хрипом, который она находила странно притягательным, от которого у неё обычно сбивалось дыхание, вызывая легкий трепет внутри.
— Возможно, заслужил, — сказал он, пытаясь сдержать улыбку. — Но я всё равно не откажусь от титула. Никогда.
Она отвернулась, делая вид, что ищет салфетку на столе, хотя на самом деле пыталась спрятать подступающую улыбку, которая так предательски хотела проявиться на ее губах.
— Ты неисправим, Энгель.
— А ты — неподражаема, — ответил он без раздумий, его слова были быстрыми и легкими, но звучали абсолютно искренне.
Он снова подошёл ближе — совсем близко, так, что она почувствовала знакомый аромат его парфюма, этот тёплый, пряный запах с нотами табака и бергамота, который обволакивал ее, словно невидимое облако.
Виктор наклонился, почти касаясь её уха, его голос стал чуть ниже:
— Скажи, тебе когда-нибудь говорили, что у тебя глаза цвета мёда, когда ты злишься?
— Нет. Обычно после этого люди уже не успевали говорить, — парировала она, поднимая взгляд и глядя прямо ему в глаза, стараясь сохранить прежнюю колкость, но в ее голосе уже не было былой жесткости.
— Верю, — шепнул он. — Но мне повезло. Я умею быстро говорить. И ещё быстрее бегать.
Валерия закатила глаза, но уголки губ предательски дрогнули, выдавая ее истинные эмоции.
— И быстро врать.
Он усмехнулся, а потом неожиданно взял с её тарелки кусочек тоста, надкусил его с невозмутимым видом и вернул остаток обратно на тарелку, не сводя с неё глаз.
— У тебя странная привычка — притворяться, будто тебе не нравится, когда тебя называют красивой.
— Потому что это глупо, — ответила она, чуть нахмурившись.
— Нет, — покачал он головой. — Потому что ты не привыкла к тому, что это говорят искренне. Без подвоха, без задней мысли.
Девушка подняла на него взгляд. И вдруг — впервые за всё время, что они были знакомы, — не было в её лице ни колкости, ни надменности, ни привычной маски.
...
Кабинет Виктора Энгеля был воплощением сдержанной, опасной роскоши. Темное дерево, полированная сталь и почти полная звукоизоляция, которая делала их разговор интимным и абсолютным.
Сегодня, он смотрел на неё внимательно — не как мужчина на женщину, а как стратег на равного себе игрока, чьи способности он наконец-то оценил в полной мере. Свет от высокого, узкого окна скользил по его лицу, подчеркивая резкие линии скул, отражаясь в глазах, где не было ни тени сомнения или торга. Только твёрдость решения, принятого задолго до того, как она вошла в эту комнату.
— Рия, — произнёс он тихо, будто пробуя это имя на вкус, наслаждаясь его звучанием. — Ты не создана для скучной жизни. Твоя душа — это не кабинетный сейф, а арсенал.
Она подняла на него взгляд. Медовые глаза, чуть припухшие после сна, всё ещё хранили остатки усталости, но в них уже начинал разгораться знакомый ей самой огонь — реакция на вызов.
— И что ты этим хочешь сказать? — голос её был ровным, адвокатским. — Что я не умею сидеть тихо?
— Ты — не из тех, кто может быть просто адвокатом, — он облокотился на стол, сокращая дистанцию. Его движение было медленным, хищным, но не агрессивным. — Ты выросла в доме, где власть передавали с кровью. Где честь и долг были не словами, а дыханием, а каждое решение имело цену, измеряемую не деньгами, а жизнями. И теперь ты живёшь, будто отрекаешься от этого, прячешься за кипами бумаг, но всё равно ищешь тот же адреналин, ту же остроту власти в каждом деле, в каждом выстреле, в каждом споре. Ты скучаешь, Валерия. И эта скука тебя убивает. Сама же говорила.
Валерия чуть нахмурилась. Это было слишком точное попадание. Последние месяцы она чувствовала себя загнанной в золотую клетку респектабельности.
— И что, по-твоему, я должна делать? Вернуться домой и сдаться? Принять тот путь, который мне предначертан?
— Нет. — Он покачал головой. — Быть собой. Здесь. Со мной. Перестать тратить свой талант на спасение мелких мошек.
Она отставила чашку, звук фарфора о дерево был единственным нарушителем тишины. Скрестив руки на груди, она приняла защитную, но заинтересованную позу.
— Звучит как шутка, Энгель. Или как очень плохая попытка вербовки.
— Совсем нет. — Виктор говорил спокойно, почти ласково, но в этом тоне чувствовалась опасная, неоспоримая уверенность. Он знал, что она уже на крючке. — У таких, как ты, нет середины. Или всё, или ничего. Ты можешь притворяться кем угодно — юристом, благородной спасительницей, но я вижу: тебе нужен огонь. Контроль. Адреналин, который не даёт тебе заснуть.
Он сделал паузу, его взгляд скользнул по её лицу, задерживаясь на губах.
— А я могу это дать. И даже больше. Я могу дать тебе поле для игры, достойное твоего интеллекта.
Девушка рассмеялась, но смех получился сухим, с оттенком нервозности, который она не могла скрыть.
— И как же, интересно? Женщина в юбке, командующая вашей шайкой? Я не полевой игрок, Энгель.
— Женщина, которая будет моей половиной. — Он приблизился настолько, что она уловила запах его парфюма — сандал и ветивер, пряный, с лёгкой горечью дорогого табака. — Днём — адвокат, примерная гражданка, победительница в суде. Твоя репутация — наш щит. Ночью — стратег. Холодный мозг, которому я доверяю больше, чем любому из своих людей. Ты видишь ходы, которые для них невидимы.
Она прищурилась, будто оценивая не его слова, а скрытую за ними цену.
— С чего такая щедрость, Энгель? Ты не из тех, кто разбрасывается властью. Очередная попытка флирта?
Он усмехнулся. — С того, что я не предлагаю это из жалости. Я знаю таких женщин. Сильных, опасных. Женщин, которые умеют держать в руках не только бокал шампанского, но и судьбу целой организации.
— Моих родственниц? — уточнила она, и в её голосе прозвучала сталь.
— Да. — Он не отвёл взгляда. — Слава твоей семьи живёт даже здесь, за океаном. Андрес — не просто фамилия. Это легенда. Легенда о том, как нужно брать то, что принадлежит тебе по праву.
Валерия не ответила сразу. Только опустила глаза, поводя пальцем по краю чашки, словно пытаясь найти трещину в глазури. Признание Энгеля было мощным ударом. Он не просто хотел её использовать; он видел её насквозь.
— Знаешь, что самое ироничное? — прошептала она, её голос стал тише, интимнее. — Моя мать, наверное, сочла бы тебя достойным союзником. Она всегда говорила, что только сильные могут понять сильных.
— А ты?
Она взглянула на него, улыбнувшись уголком губ — улыбка была хищной, едва заметной.
— Пока думаю, что ты слишком самоуверенный.
Виктор тихо рассмеялся, звук был глубоким и низким.
— И всё же ты слушаешь. И это главное.
— Потому что интересно. — Она чуть подалась вперёд, медленно, принимая его игру. — Ты хочешь, чтобы я работала на вас.
— Не на меня, — поправил он мягко. — Со мной. Разница колоссальна.
Её пальцы барабанили по столу, отсчитывая невидимый ритм. Она молчала. И в этой паузе он понял, что она уже приняла решение — просто ещё не призналась себе. Она взвешивала риски и награды, и награда в виде возвращения к себе настоящей перевешивала всё.
Он наклонился ближе, и их взгляды встретились.
— Днём — адвокат. Ночью — советник. Партнёрство, змейка. — Он использовал её второе, тайное имя, которое знали лишь самые близкие в семье. — Или, если хочешь, союз равных.
— А мои “ребята”? — спросила она, сдерживая улыбку, имея в виду тех, кому она помогала, негласно, в обход закона. — Те, что по ночам творят чудеса в подворотнях?
— Они мои люди, — спокойно ответил Виктор. — Ты помогала им, не зная, что помогала мне. Они уже давно тебя уважают. Просто теперь узнают, кто ты есть на самом деле.
Тишина снова. Долгая, насыщенная воздухом и огнём. Наконец, Валерия откинулась на спинку стула, устало прикрыла глаза, будто взвешивая мир, который она собиралась перевернуть.
А потом вдруг — короткий, уверенный кивок.
— Ладно. Соглашусь. Но только потому, что мне скучно. И потому что я устала притворяться.
Он усмехнулся, чувствуя, как внутри у него вспыхивает пламя, похожее на облегчение и желание одновременно.
— Скука — самая опасная причина, Андрес. Она рушит границы и сжигает мосты.
Она подняла взгляд — и на миг в её глазах зажёгся тот самый огонь, что когда-то заставлял дрожать старших боссов Европы. Это был не просто огонь, это была чистая, холодная стратегия.
— Вот и посмотрим, кого она разрушит первой — тебя или меня.
Он улыбнулся, его лицо смягчилось, но глаза остались стальными.
— Тебя, Валерия, невозможно разрушить. Можно только держать рядом.
— Или сгореть, — парировала она. Она поднялась, обошла стол, остановилась у него за спиной, её тень легла на его плечо. — Ты ведь знаешь, Энгель… у Андрес нет привычки делить власть. Мы её забираем.
Он чуть повернул голову, поймал её руку, которая лежала на спинке его кресла, и поцеловал костяшки пальцев, задерживая дыхание.
— Тогда придётся делить огонь.